— Кажется, что слышно шум прибоя. А почему бы нам действительно втроем не поехать в Крым?
Она слушала меня и щурилась на солнце.
— Молодец, Кен.
Он принес палку и ждал, когда она снова ее кинет.
— Смотри, какие облака, — сказала она, кидая палку. — Низко так, кажется, черный дяденька выйдет из-за угла.
— Да, точно.
Кен принес палку. Она вздохнула и кинула её.
— Здесь облака кажутся низкими, потому что нет высотных домов.
— Да, точно.
Кен добросовестно принес палку и ждал. Она засмеялась.
Возвращались усталые. Я снова хотел сказать о Крыме и промолчал.
Она повернулась ко мне и так глянула, будто хотела, чтобы я сознался в чем-то, и промолчала.
— Марусь, у тебя тоже такой блеск глаз — сиротливый…
Легли спать все втроем и проспали до самой ночи.
— Давай гулять, как ряженые, — сказал я.
— Ура, давай, — сказала она, и что-то еще сказала и засмеялась.
Я вздрогнул, услышав звонкую мелодию ее голоса. Мы разделись догола, и я надел старый драный тулуп, а она — мою дубленку, которая была ей велика. Ярко горел свет.
— …….! — говорила и говорила она.
А я разглядел ее лицо. Оно неузнаваемо изменилось, как-то опростилось.
Её лицо, казавшееся мне еврейским, неопределенным, ускользающим, с этим взрослым, городским знанием жизни в глазах, вдруг стало лицом наивной деревенской девчонки, со счастливо блистающими глазами. Я почувствовал, что знал ее очень давно, когда ее сотворил бог для меня, а потом забыл и вот сейчас в эту секунду узнал. Я знал, что такое у нее будет лицо, когда она, в халате, будет ждать меня с работы и переживать, а потом будет рассказывать мне о событиях своего дня, будет жаловаться на кого-нибудь, а потом будет любить меня так, как это у нее одной получается. Удивительной красотой сияло ее лицо, а она даже и не знала об этом.
Новенькая синева весеннего неба, ярчайшая половинка луны. Высокие сосны кажутся под наклоном и составляют конус в небе. Сквозь их лапы выскальзывают звезды, то удлиняя, то укорачивая свои острые лучики. Одна из них крупная, словно ночное солнце. На жестяной крыше влажно серебрится лунное пятно, на котором покачивается тонкая остистая тень ветви. Холодно блестят все выпуклые части машин. Вдруг быстрое движение звезды — летит самолет. Какой-то интимный шорох и скрип молодой земли под ногами.
— Мы как пастухи, — сказал я. — Кнутика не хватает.
Она влюбленно смотрела на меня.
— Муххамед тоже был пастухом, — серьезно сказала она.
— А кто это?
— Ты разве не зна…, — она удивленно подняла брови.
Я засмеялся и посмотрел на нее, она тоже смеялась, и глаза ее счастливо блистали.
— Маруся, сука ты ебаная, убить тебя хочется!
— А ты пидор… хочется быть в тебе, хочу быть тобой! Хочешь, умру?
— Верю.
Утром рассматривал ее тело и так удивился, что даже разбудил ее.
— Что, Анвар, что?
— Это невероятно — я вижу, как в твоих венах пульсирует кровь!
— У тебя что, рентген в глазах?
— Нет, ты сама посмотри — у тебя прозрачная кожа.
— Да, надо же, не обращала внимания.
В обед она уехала. Завтра ей на работу. Было жарко. Я стоял на крыльце.
Потом увидел на улице Глашу. Я вошел в дом и вышел, и поймал себя во времени на этом крыльце, и понял, что я схожу с ума, что я не могу без женщины. Я приложил ладонь к ширинке — он был измученно вял, но где-то там, в глубине он напряженно дрожал, и яйца поджались твердо, как грецкий орех. И я вдруг почувствовал, что я не хочу женщину, потому что женщина будет только краткой передышкой перед еще большим мучением, я только буду бесконечно скользить по их спинам, непрестанно желая страшного и неизбывного, чего требует этот срединный бесполый монстр.
Выпил бутылку вина и вышел. Жарко. Вокруг теснятся мясистые, жирные листья. И как ужас какой-то отделилась от скамьи Глаша. В молчании мы шли рядом. В Парке Дома творчества в этой душной ночи я коварно напал на нее. Даже ничего не говорил, только какие-то сексуальные энергетические сгустки в виде слов. Я повалил ее на скамью, снял трусы, показавшиеся детскими, и ткнулся в нее топором лица.
— Ты же любишь Марусю… ты ее любишь… Мне она нравится…
— Хватит! — вскрикивала она и сильнее прижимала мою голову. — Я Вову люблю!
Тошнило. Я поднял голову и увидел парящие в ночи снежинки.
Отдышался и снова ткнулся меж ее ног.
— Еще! Да, так-так… Вова!
Сдерживал тошноту, и эти скользкие кулачки вращались в моем горле, снова сглотнул, и там что-то провернулось, хрустнуло и комковатой струей ударило через рот и нос, я сблевнул, и еще раз рыгнул прямо туда…
— Дуряк, дуряк! — кричала она и закрывалась, отряхивалась ладошками.
— Фу ты дуряк, ай, щипет же, фу!
Подошел к дому и отшатнулся в ужасе — на дорожке, у ступеней, в свете голой лампочки, копошились черви. Так много, будто кто-то специально набросал их. Это были ненормально вытянувшиеся, розовые, бежевые, коричневые, красные и полосатые дождевые черви, клубками и отдельно.
Почувствовал ее трусы в своей руке.
пятнадцать
— Как таинственно, будто заговорщически перекликаясь, по-хулигански поют соловьи на кладбище… какие-то разбойники… О, боже, как здесь все изменилось! — радовался Суходолов. — Зелень как будто выдавили под поршнем, трава стиснула дорожки. Я бы не узнал наш дом. Какой хороший у нас дом! Как здесь хорошо, Фонарик. За нашими окнами лес. В лес входишь, как в просторную комнату. Как ты чисто все убрал, как сияет все в ванной… А это что такое? Красивое…
— Это заколка женская… Я сестре купил.
— О, давай в лесу посидим, откроем наш сезон, отметим? Ведь я привез тебе завещание, Фонарик, видел бы ты, как тряслась эта старуха перед нотариусом, как она все время забывала твое имя.
…………………………
Ну и что ж, буду вечно послушный я.
От судьбы все равно не уйдешь.
И на что нам судьба равнодушная…
Э-х, нет любви, мы и так проживем…
Э-э-э-х, что мне го-оре…
Жизни мо-оре надо вычерпать до дна-а-а. А-а-а.
Не уходи, тебя я умоляю!
Слова любви сто крат я повторю. Пусть осень у дверей, я это твердо знаю.
Но все ж не уходи, тебе я говорю. Наш уголок нам никогда не тесен. Когда ты в нем, то в нем цветет весна…