В Переделкино, на дороге, в парке Дома творчества встретил Суходолова. Он шел понуро, как одинокая собака. Эти его большие ботинки, брюки гармошкой. Рукава куртки казались большими, едва ли не по земле волочатся, он просто ссутулился так. У него вся одежда на три размера больше, чтоб казаться стройным и высоким. У него были красные, сырые глаза и красные, набухшие веки. И вдруг он подумал, что увидел меня, и вдруг действительно увидел, узнал меня — обрадовались глаза, от смущения перекосилось плечо, и словно бы весь он раскладывался на три части. И я понял, что он не шел на работу, а просто ждал меня на улице, как и в тот раз. Было очень холодно, холода наступали, как оккупация, а он мерз, он не мог быть наедине с собой без меня.
Числа двадцатого января, когда он был на работе, приехала Флюра. Я встретил ее и с непонятным наслаждением показывал Переделкино, сглатывал слезы. Хвалился дачей Чуковского, Катаева и Пастернака. Она удивлялась механически, так далеки были от нее эти имена и не касались ее жизни, у нее не было такой дачи.
Вечером мы сидели на кухне втроем: я, Флюра и Суходолов.
— Пусть она уберет свои потные ноги, — вдруг сказал он.
Флюра пожала плечами.
— Пусть она не касается своими ногами моих ног! — грубо сказал он.
Флюре хотелось также грубо ему ответить, но из любви ко мне она промолчала, слезы выступили на ее глазах. Во мне кипел гнев.
— Подойдите сюда, пожалуйста, — сказал Суходолов Флюре. — Я хочу показать вам один театральный прием.
Она подошла. Он дернул ее за волосы.
— Вы знакомы с системой Станиславского? — иронично спросил он. — Что это у вас за волосы? Что это?! — крикнул он и набросил волосы ей на лицо. — Что ты здесь изображаешь из себя?! — истерически кричал он. — Кто ты такая? Что тебе надо? — визжал он.
Флюра кричала. Я останавливал его руки и кричал на него.
— Зачем ты привел ее, она же не любит тебя? — кричал он. — Не любит!
— Это моя сестра, Серафимыч, — в ужасе говорил я. — Это же моя сестра.
Флюра плакала.
Его надо убить. Грохнуть, что ли, тебя? Жить в его квартире. Бисмилля рахман иррахим… господи, спаси и сохрани… тьфу, тьфу, бля.
И я проснулся.
пять
Он ввалился в дом поздно ночью, куртка распахнута на груди, шапка набекрень, красное, тяжелое лицо.
— … — с пьяной насмешкой пробурчал он и добавил: — Ебт таю…
— Что?
— Ничего, спросить уже нельзя? А-а, ты все газеты читаешь, ёбт таю! — он икнул и захихикал. — Ты уже как моя мать, уже и спросить ничего нельзя. Бурчат и бурчат. Давай выпьем?
— Я не хочу.
Выпить с ним, это значит дать ему.
— Мать боялась меня рожать, и ей сделали укол. Мне доктор сказал. И вот из-за этого я вышел такой урод, простите.
Удивительно и смешно злятся мужики, когда понимают, что им не дадут.
— То мать, то эти, бля, братья Мороковы, то КГБ, вот я и просрал свою жизнь. Еще это слабоумие, которое она передала мне. И я, бывший диссидент, можно сказать, который в советское время писал письма в Израиль, работаю теперь в кагэбэшной конторе, — брюзжал он и теребил рукою в кармане член. — Может, выпьем? На выставке во Франции Ги де Мопассан сказал, что снимает перед этим вином шляпу.
А я с наслаждением, скрытно от него, задумчиво, не мигая, смотрел в телевизор на обнаженное тело Шарон Стоун и кивал ему головой. А когда дело дошло до ее громких стонов, резко убрал звук. Искоса смотрел на «Основной инстинкт» и кивал ему головой.
— Что ты говоришь? — спросил я, оторвавшись от экрана.
Он молчал.
— Не хочешь говорить, не говори.
— Коммунизм, разработанный у камина, проводить в жизнь! После тысячелетней истории человечества. Все равно, что сейчас мне выйти и строить коммунизм на дворе. Субботники. Великий почин, ёбт таю! А ведь они до сих пор у власти. Какой-то сифилитик Ленин, потом усатый грабитель карет, теперь алкоголик, потом будет охеренный трезвенник и все этот народ стерпит. Нет, я все-таки не русский…
Он почувствовал что-то и, обернувшись, увидел все это на экране, застыл, ему так неловко стало и стыдно передо мной, будто бы показывали нечто обличающее нас. Мы оба вдруг замерли, хрупко онемели.
— Нет… я русский с моим безволием, которое мне подарила мать, — теряя мысль, медленно продолжал он. — Анвар… у тебя не такая конституция, чтобы содержать женщину… Ты с ней не сможешь писать.
— Я и так не пишу.
— Ты… ты думаешь, сосредотачиваешься, читаешь, ты просто живешь как свободный художник.
— Но ведь ты жил без женщины, и все равно ничего не написал?
— Я? Что я? Меня изуродовали… эти Мороковы, потом КГБ…
Её вдруг обозлила его вечная хандра, будто он в чем-то ее винил, в каких-то своих неудачах. И неприятна его злость, и отвратительно, что он говорит об одном, а сам теребит и теребит рукой в кармане свой член. И он насмехался не над КГБ, не над Мороковым, а над нею. И она знала, что говорит он об одном, а думает о другом, и даже не замечает, что теребит свой член.
И он насмехался над тем, что ее тело потеет. И все добавлял это свое «ёбт таю»… И все же она желала его, словно бы издеваясь над собой. Когда он прижался к ней, у неё вдруг «засмеялся» живот, так же, как у Полины Дон.
— Ты что, смеешься, что ли? — спросил он.
— Нет, это так мышцы живота сокращаются, — спокойно сказала она.
— О, у-у-у, о-о-о, ёбт таю… — вздрагивая и замирая, повторял он.
И она с удивлением чувствовала его злобу и знала, что сейчас у него злобно искривлено лицо. С особенным наслаждением искривлено, оттого, что он думает, будто она не видит этого. Сколько масок у мужчин? Они всегда немножко садисты, особенно если думают, что их не видят и им не нужно быть нежными. Он трахал весь этот ненавистный мир вместе с нею. Через этот потный комок он трахал свое бессилие и отчаяние. Он трахал ее, как приложение к этому миру, пленившему и опустошившему его. И она терпела, даже когда чувствовала его почками или печенью. Она стонала, и слегка презирала его, и восхищалась своим терпением, и стремилась навстречу боли. И вдруг полюбила его. Ненавидела и неподотчетно самой себе полюбила и пожалела этого маленького, уставшего, беззащитно всхлипывающего мужчину.
…………………………
О-о-о… у-у-у… Анварик…
Нет, отпусти, подожди, отпусти. Я не хочу сейчас.
…………………………
Аселька, тебе не больно?
Асель. Нет, нравится, можно даже сильнее. Когда же он кончит?!
Он тянет, он, наоборот, сдерживается, чтоб не кончать.
Асель. Ты тоже так сдерживался, отвлекался, чтобы подольше не кончать, и смаковать, знаешь, как это прочитывается и раздражает, когда мужик нарочно не хочет кончать.