Горячей воды не было, он мыл кастрюлю холодной водой с содой и два раза выронил на пол крышку. Это неожиданно раздражало.
— Что я сегодня все роняю? — шептал он.
Потом, когда он варил суп, неудачно выскользнула стеклянная крышка и плеснула на него кипящим жиром.
— У меня сегодня, наверное, опасный день.
А под конец он порезал палец осколком тарелки.
— Точно, опасный день!
Он смазал палец йодом, а я залепил его пластырем.
Саня Михайловна затаилась в своей комнате.
— ………рум…вар, — сказал он и грустно задумался.
Я пьяно и внимательно посмотрел на него. Все, что попадало в поле зрения, не сразу проявлялось в моих глазах — предметы как бы догоняли взгляд.
Он вздрогнул, как во сне, или у него локоть соскользнул, и заговорил. Потом задумался. Склонив голову набок, смотрел в потолок. Глаза блестели, зрачки дрожали, дергались. Он что-то сказал и хотел еще говорить, но потому что мог говорить долго, он молчал и гладил пальцами край стола. Лицо его разгладилось, освободилось от мелкого мусора морщинок и складок, скрывающих его истинную красоту. От грусти и боли расставания он стал мягким, светлым и женским — женщины всегда искреннее, ярче и трагичнее мужчин, когда грустят перед разлукой. Мне хотелось потрогать его. Чтобы удостовериться, что это он.
— …го ноября 1982 года в Ялте было страшно холодно. Приехал Болотников. Он тогда женился на еврейке Тане и все говорил, что у Набокова жена тоже еврейка. Мы с ним поехали в Севастополь, сидели в этом кафе в Херсонесе и в последний раз видели Брежнева в кадре, он только едва так делал рукой, а через два дня умер. Потом смотрели на море, и в траве, под ясным солнцем копошилось что-то, какая-то скорпиона. Болотников пересказал мне свою прекрасную повесть, напечатанную в «Юности», говорил о нашей вечной дружбе.
Он говорил, подперев голову рукой, веки опущены, лицо замерло, только губы шевелятся, а я пьяно смотрел на него.
— Ясный синий свет жизнь прокручивает. И уже в этом свете его трехкомнатная квартира в Москве, его Таня, пишущая бульварные романы под псевдонимом Таня Волконская, и он, Набоков, моющий посуду, опубликовавший одну-единственную повесть, предавший нашу дружбу.
Странно, этот человек любит меня. Любит так, как никого никогда не любил. Любит так, как и меня еще никто не любил. Любит так, как будто бога нет.
Загорались и гасли окна в общаге напротив, синели во тьме телевизоры, мелькали фигуры, вспыхивали огоньки сигарет, а мы сидели на этой кухне, как в светящейся колбе. И я физически чувствовал его любовь на себе, как тепло, как загар. Он так прощался, что становилось страшно, казалось, мы никогда больше не встретимся.
И я вдруг понял, что это последняя в моей жизни любовь. Скорее всего, так, потому что такого не может быть два раза.
— …самоубийца Лида покончила с собой в три часа ночи. А в Ялте был дикий гололед, и машина не могла ее подобрать и увезти в морг. На каких-то тряпках ее несли в гору милиционеры.
Я хотел разлить вино по бокалам, а оно не лилось. Он сказал, что надо вынуть пробку, но я и сам это уже понял.
Потом звонил телефон.
— Что там? — спросил он.
— А, позвонил кто-то, и тишина, — пожал я плечами.
— Такие щелчки и молчание, да?
— Ну да. Гулкое молчание, а что?
— Это местный гэбэшник, по старой памяти.
— Как понять — гэбэшник?
— Бывший кагэбешник, ныне безработный… Так они звонили мне и молчали в советское время. Виселицы рисовали в письмах. Уничтожали меня… А ты должен что-то написать, я знаю, я верю в это.
Только он один и верил в это.
— И я хочу выпить за тебя и за твое творчество.
Он говорил о моем таланте, и мне показалось, что я безмерно талантлив, я с такой силой ощутил и ясно понял это, что меня удивляло, как я еще ничего не написал, и верилось в то, что я напишу очень много и очень хорошо. И казалось, что даже уже написал. Он был гипнотизер, наверное.
На вокзале я отстранено обнял его, и вдруг он сделал такой звук горлом, что я вздрогнул — точно такой же звук делала Ольга Шнуркова, которая преданно и бессмысленно любила меня в школе.
— Малако, сметана, яйца, туарог… Малако, сметана, яйца, туарог… — как всегда по утрам кричал под окнами крымский татарин.
Я съел вареное яйцо, будто попробовал мясо женщины, мягкое, гладкое, сырое, холодное. Во рту, на нёбе, на кончике языка чувство женского, ощущение женской кожи. Я вдруг услышал этот нежный, сыроватый, резиново-детский запах женских сосков. И снова губы и кончик языка тронула плоть соска. И ладонь сама вспоминала лак и мучительную шероховатость всего женского тела, жесткость волос, и все-все.
Я лег и встал, посмотрел на вещи и предметы вокруг, казавшиеся особенно обыденными и немыми. Посмотрел на мучительное море. Потом на чаек, заблудившихся в девятиэтажных скалах общаги напротив и кричащих.
Я не избавился от своей муки, она только затаилась, как будто копила свою страшную силу.
Ходил по набережной как в тумане. Навстречу попадались одни и те же люди. Пошел на Массандровский пляж. Сильный ветер трепал куртку. Сидели люди на ветру за столиками, хлопали большие зонты кафе, сдувало салфетки, две тетки разливали вино по бокалам. Летали чайки, и все время казалось, это что-то или кто-то падает вниз. Падает-падает и вдруг взмывает против законов природы. На тележках стояли вынутые из воды скутеры, и от этого было еще холоднее. Снова слышен прибой. Утопиться, что ли? Вот было бы самое время и состояние. На холодной гальке пляжа сидела по-турецки девушка и читала книгу, ни на кого не обращая внимания. На странице схематичная фигура человека. Как можно вот так сидеть и читать? Какие-то хиппи лежали на своих резиновых, грязных ковриках, один из них был в юбке — она, оказывается. Дальше отдельной группой компания азербайджанцев. Две девушки с ними. Парень тянул одну из них за ногу в белом трико, все смеялись. Дальше, напротив парня сидела девушка в одних трусиках и прижимала колени к красиво сплющившейся по бокам и побелевшей груди. И было мучительно больно смотреть на худенькую спину с обозначившимися ребрами и округлую тяжелую полную грудь, а со спины большой таз и складки там, где приподняты и расставлены чуть в стороны бедра. И я делал вид, что не смотрю. Дальше у стены сидели и ругались бомжи, потом семья, потом распластанный толстый мужик, дальше еще один, уткнувшись головой в гальку. Как будто рогом уперся. Потом уже машины и деловые мужики. И длинно шипел прибой. Я пошел назад — семья, бомжи, азербайджанцы, опять тянет ее за ногу. Прибой. Где они? Хиппи спят, это не она, это он, это у него цветные штаны похожи на юбку. Та же схематичная фигура человека на странице. Где она? Прошел мимо. Вернулся. Вот она: та же худенькая спина, ребра и тяжелая грудь, удивительное и мучительное сочетание, так же сидит, прижав колени — стесняется. Как бы я хотел потрогать ее сзади, хотел, чтобы вот так же сидел кто-то напротив меня…