— А что, в Пари не знают, что такое нож и вилка?
— Да, но… — Я не смог ничего сказать ему, и не по причине забытых слов, а потому что понял, как глупо прозвучит: «Салат нельзя резать ножом».
Оставшиеся листья я дорезал ножом и долго не мог оторвать взгляд от стеблей сельдерея. Я никогда не видел, чтобы стебли ели во Франции. Французы ели только корнеплодный сельдерей, имеющий ярко выраженный вкус. Обычно его нашинковывали, как капусту. А стеблевой, или черешковый, по мнению французов, относится к таким овощам, как брюква или пастернак, которые годны разве что на корм лошадей или скота. Сейчас, с хрустом вгрызаясь в твердый, волокнистый стебель, я начал понимать их. В чем вкус-то?
Похоже, моя вкусовая палитра была раз и навсегда испорчена. Любой намек на пресность, и я уже начинал озираться по сторонам в поисках голодной лошади, которой все это можно было бы скормить.
Дополнительная трудность состояла в том, что мне претила мысль есть хлеб, купленный в супермаркете. Меня поражало, как я и вся наша нация смогли уцелеть на протяжении стольких лет, не имея булочной на каждом углу! Теперь это воспринималось мной как вопиющее нарушение человеческих прав.
Отныне я чувствовал себя иностранцем в своей собственной стране.
Так что я собрал сумку, закинув туда упаковку таблеток от расстройства желудка, трусы английского производства, и вновь устремился туда, где мог рассчитывать на вкусную еду и более непринужденные разговоры. Несясь сквозь Ла-Манш, я размышлял, как скоро французы решатся заложить кирпичами тоннель в знак пренебрежения к своим воинственным соседям из ада.
Поскольку я практически не был занят чем-то мало-мальски существенным на работе, я приходил туда поболтать, перекидываясь сообщениями с моими друзьями из Англии. Крис, мой друг, которого уволили из одного французского банка, испытывал внутреннюю потребность регулярно высылать мне свежие антифранцузские анекдоты, появлявшиеся в Интернете. Буквально за два-три дня у меня уже собралась коллекция из ста экземпляров различных шуток, карикатур, фотографий и песенок. Среди них были шутки с легким налетом иронии, например о том, что позиция Ширака может уходить корнями в окончание его фамилии — «ирак», но были и крайне бестактные (и наглядные) намеки, демонстрирующие, куда бы французский президент желал засунуть Эйфелеву башню.
Понятное дело, что, соблюдая должную осторожность, я никогда не делал распечаток.
Все это время я периодически интересовался присутствием Жан-Мари, но никогда не заставал его на месте. Единственным показателем его бытия были исчезнувшие со стола таблетки, которые я оставил для него по возвращении.
Не было больше и наших советов, и все, за исключением Николь и Кристин, относились ко мне как к парому, дрейфующему между Францией и Великобританией, который вот-вот опрокинется.
Бернар, завидев меня, пожимал руку и загадочно улыбался. А так как тюлени не умеют загадочно улыбаться, то он производил впечатление человека, который тужится, готовясь пукнуть. Стефани сочла необходимым поделиться со мной (на французском) своей уверенностью в том, что лучшие дипломаты Франции возьмут верх на заседаниях ООН над «далекими от изысканности англосаксонскими варварами».
— Возможно, ты права, — ответил я (тоже по-французски). — Единственный доступный англосаксам язык — это язык викингов. А на голове у них крылья.
Похоже, мои слова поразили ее невероятно. Жаль, что мой французский все еще не позволял в полной мере выразить рождавшуюся в душе иронию.
Марк же никогда не поднимал вопрос войны, оставаясь со мной наедине. Думаю, в глубине души он поддерживал позицию США, но не осмеливался признаться в этом. Он знал, что такого рода мнение не одобряется во французском обществе.
Марианна, администратор, тоже никогда не обсуждала нависшую угрозу войны, но в этом и не было необходимости. Она сердито зыркала в мою сторону каждый раз, когда я проходил мимо, и, очевидно, думала, что я лично хотел отправиться бомбить Ирак. Или, может быть, теперь, когда у меня были натянутые отношения с Жан-Мари, она элементарно не стеснялась демонстрировать свой природный дурной нрав.
Сквозь сжатые зубы, отливающие коричневым налетом, она сообщила, что я не должен был отправляться в отпуск, не написав предварительно заявление, и что она совершенно не уверена, что мне вообще полагался отпуск при условии, что я еще не отработал и года.
— Ладно, — сказал я, — я отработаю, а сам решил: «К черту дипломатию. Война так война!»
Кристин, как всегда, была приветлива и дружелюбна, сама прелесть, но все дни проводила за телефонными разговорами со своим женихом или мамочкой. Первого она старалась убедить в неизменном обожании своего chaton d'amour (любимого котеночка), а маму постоянно изводила спорами о всяческих приготовлениях к свадьбе, которая, как я понял из разговоров, должна была состояться только через год. Каждая мелочь в предстоящей церемонии продумывалась с большей тщательность и щепетильностью, чем весь наш проект запуска сети чайных.
И только в лице Николь я видел достойного, интересного собеседника. Я знал, что отчасти это объясняется ее желанием развивать свой разговорный английский, но меня это нисколько не напрягало. Мы все чаще стали вместе ходить на обед, а иногда погода была настолько хороша, что можно было в удовольствие посидеть и за уличным столиком. Некоторые бары, располагавшиеся поблизости, устанавливали обогреватели, а если к тому же светило солнце, то казалось, ты уже где-то в середине лета. Единственное — нужно было аккуратно подниматься из-за стола, чтобы не угодить головой прямо в горящее пламя газового радиатора.
Именно Николь держала меня в курсе того, как ухудшающиеся отношения наших стран влияли на будущее моего проекта. С каждой ожесточенной стычкой между правительствами шансы на то, что мое детище увидит свет, все уменьшались и уменьшались. Я невольно провел параллель с виноградными лозами, что растут на склонах холмов и теряют только набухающие почки при каждом порыве ветра. Французская пресса дублировала каждый газетный заголовок, направленный против Ширака, появлявшийся в Англии. И ты уже готов был думать, что нам, англоговорящим, никогда не восстановить теплые отношения с парижанами.
Каждый раз, покупая багет, я чувствовал, как мой чудовищный акцент, подобно британскому флагу, развевающемуся над моей головой, выдает меня. Все, что я получал в ответ: «Семьдесят центов, пожалуйста».
А проходя мимо «Макдоналдса» или «КейЭфСи», я неизменно видел толпы посетителей. Неужели все эти люди и правда считали, что «Хэппи Мил» — традиционно французская идея?
И если в обществе и царила некая угрюмость, то, поверьте, она меньше всего была вызвана международным напряжением. Все объяснялось исключительно забастовкой фармацевтов.
Как сообщалось в моем, еще не подводившем меня путеводителе: «В среднем в Париже на каждые десять метров приходится по одной аптеке, зазывающей прохожих своим светящимся зеленым крестом заглянуть и обзавестись изрядной порцией лекарств. И, перефразируя старую песню, можно сказать: „Вы никогда не увидите фармацевта на велосипеде“. Лицензии, необходимые для открытия аптеки, стоили целое состояние, а потому на них всегда был огромный спрос, сравнимый разве с интересом к картинам Моне».