Когда мы вернулись в дом, смятение, в нем царившее, вполне могло навести на мысль, что как раз здесь-то беда и разразилась: Лиза, Ульрика, Урсула и Рольф — все были в слезах, хоть зримая причина для них имелась лишь у последнего — в виде здоровенного синяка под глазом. Мы догадались, мгновенно и верно, что глаз ему подбил Юрген. Отец Рольфа, выслушав рассказ сына — довольно путаный, что-то такое о выстроенных в ряд пивных бутылках, швырянии камней на меткость и сложных правилах, нарушенных кем-то из соревнующихся, — довольно долго просидел, мрачно раздумывая, на кухне. Потом поднялся и объявил: «Мне жаль, однако эта нелепая история начинает портить нам отдых» — и ушел к соседям, поговорить с дедом и бабкой мальчиков.
Разговор их имел два непосредственных результата. Вечером к нам заглянули Юрген со Стефаном, оба извинились перед Рольфом и обменялись с ним рукопожатиями — жест, по какой-то причине вызвавший у двойняшек новый приступ плача, однако всех прочих, по-видимому, удовлетворивший. Куда более неожиданным было то, что Рольф, Пол и я получили приглашение прийти завтра под вечер к соседям на чай. Нам было сказано, что Марии (так, оказывается, звали бабушку) особенно хочется поговорить именно с нами.
Мы пришли туда в назначенный час, в четыре.
В домах, где живут старики, нередко стоит запах совсем особый. Я говорю не о какой-либо нечистоте, но о том, что в домах этих пахнет воспоминаниями — дверьми, которые оставались закрытыми очень долгое время, тягостной ностальгической замкнутостью, иногда гнетущей и сковывающей. Здесь все оказалось иначе. Комнаты были опрятны, полны воздуха и света от искрящегося океана. В гостиную света вливалось столько, что пришлось, когда мы расселись по софам и креслам, немного приспустить жалюзи. Мебель, изящная и ничуть не поблекшая, казалась, однако ж, старинной в сравнении с той, что стояла в нашем пляжном доме, — приземистой, угловатой, современной.
Мария была женщиной крошечной, но сильной, на лице ее — когда-то, думаю, очень красивом — столько раз оставляли свои небрежные росчерки ветер и солнце Скагена, что оно обратилось в сложный манускрипт, в палимпсест морщин и заостренных складок. Она угостила нас непривычными открытыми бутербродами, за которыми последовали сытные, вязкие печенья, и, когда я попросил к поданному ею ромашковому чаю молока, она улыбнулась и сказала, что молоко-то найдется, однако этот чай с ним обычно не пьют. Пол, с видом превосходства, усмехнулся. Супруг Марии, Юлиус, был человеком очень высоким, очень смуглым и очень одышливым; он сидел, опершись на трость, в кресле с прямой спинкой и за весь вечер не произнес ни слова, лишь следил за каждым движением жены полными неколебимого обожания глазами.
После того как мы поели и довольно бессвязно побеседовали о скагенских впечатлениях и о наших домах в Мюнхене и Бирмингеме, Мария откашлялась, прочищая горло.
— Я хочу поговорить с вами, — сказала она, — о моих внуках, Юргене и Стефане. Сколько я понимаю, у вас с ними произошло вчера печальное недоразумение. (Рольф прикоснулся к своему синяку.) Я знаю, они извинились, поэтому больше говорить об этом не стану. Но я всю последнюю неделю наблюдала за вашими играми и, должна сказать, очень им радовалась. Я понимаю, вам случалось и ссориться, но, полагаю, вы не сознаете, насколько необычно то, что они вообще играют с другими детьми. Мне очень хочется, правда же, очень, чтобы вы остались друзьями до конца вашего отдыха здесь, а может быть, и дольше, и как раз поэтому я хочу рассказать вам кое-что о том, кто они и почему временами ведут себя так, как ведут.
Я погадал, коротко, где сейчас эти мальчики. Скорее всего, Мария услала их с каким-то поручением, чтобы поговорить с нами без помех.
— Они так скверно относятся к тебе не потому, что ты немец, — сказала Мария, глядя теперь только на Рольфа. — Когда я расскажу тебе их историю, ты, может быть, и решишь, что дело в этом, но, по-моему, причина тут другая. Впрочем, судить тебе. Я просто должна предупредить вас, что рассказ мой будет долгим, и, надеюсь, вы терпеливо выслушаете то, что я собираюсь рассказать о нашей семье и о случившемся с нами многие годы назад, еще до вашего рождения.
Так вот, для начала: семья у нас еврейская. Мои предки, сефарды, перебрались в Данию из Португалии в семнадцатом веке, и мы спокойно прожили здесь почти триста лет. Я родилась в самый первый год нынешнего столетия и в двадцатых вышла замуж за Юлиуса. У нас была только одна дочь, ее звали Ингер. В то время мы жили в маленьком городке, стоявшем примерно в шестидесяти милях к западу от Копенгагена. Юлиус был адвокатом, а я присматривала за домом и какое-то время преподавала в одной из местных школ.
Не знаю, что вам рассказывают нынче на уроках истории, однако в Дании каждому школьнику известно, что немцы вторглись сюда в апреле тысяча девятьсот сорокового и что до самого конца войны Дания оставалась страной оккупированной. Я не хочу сказать, что для евреев сразу наступили ужасные времена, — ужасными они стали позже, — и все-таки трудными те годы были. Настоящих преследований мы поначалу не знали, однако угроза их в воздухе висела всегда. На каждой улице появились люди из гестапо. Во многие дома подселили немецких офицеров. Некоторые еврейские семьи сменили фамилии. В первое время никто из страны не бежал, тем более что и бежать было некуда: на юге — Германия, на севере — оккупированная Норвегия. До Британии добраться было невозможно из-за немецких морских патрулей. Только Швеция и оставалась нейтральной, однако никаких признаков того, что она может открыть границы для датских евреев, не подавала.
Ингер закончила школу в шестнадцать, летом сорок третьего. Она начала зарабатывать немного, обслуживая столики в кафе на городской площади, но, в общем, еще не решила, чем займется дальше. Да и планировать какое-то будущее было все равно невозможно. Все в ее жизни оставалось неопределенным — кроме одного. Она влюбилась. Его звали Эмилем. Отец Эмиля, местный врач, дружил с моим мужем. Он тоже был евреем. Ингер знала Эмиля меньше года, однако любила его с силой, на какую способна только очень юная девушка. И то сказать, он был очень красив. Вот. Это их фотография.
Она сняла с полки камина маленький, необрамленный черно-белый снимок и протянула его мне. Я понял, что обычно он не стоит у всех на виду, что Мария специально извлекла его сегодня, чтобы показать нам, из какого-то давно не открывавшегося ящика или альбома. Мы передавали снимок друг другу — осторожно, точно священную реликвию. Двое молодых людей, мужчина и женщина, сидели, глядя в камеру, на деревянной скамье в беседке розария. Щека к щеке, обвив друг друга руками, блаженно улыбаясь. Думаю, существуют сотни, тысячи, сотни тысяч таких фотографий. Трудно было сказать, чем именно эта отличалась от всех прочих, разве что в улыбке влюбленных присутствовало нечто, превращавшее фотографию не просто в еще один остановленный миг мимолетного времени. В этих улыбках ничего преходящего, ничего недолговечного не было. Фотография не имела возраста. Мне казалось, что ее можно было сделать и вчера.
— Вот. Еще одна.
На этот раз влюбленные сидели за столиком кафе — возможно, того, в котором работала Нигер, — однако в кадре присутствовал и третий человек. Высокий светловолосый мужчина в военной форме.