— Глянь туда! — говорю я, показывая на закат.
Он медленно оборачивается, подслеповато жмурится.
— Что? — спрашивает.
— Вот. Глянь туда. Где солнышко садится.
— И что? — БЕРЕГИСЬ! — Где?
Я порываюсь было расписывать красоту, но понимаю, что он просто не видит, точно не видит. Ровно дальтоник. Да, что-то здорово в нем перемкнуло. И я говорю:
— Ничего, ничего. Просто лосось прыгнул — вот и все. Ты пропустил.
— Да? — Ли избегает смотреть на брата прямо, но подмечает каждое его движение: БЕРЕГИСЬ! СМОТРИ В ОБА!
Я убеждаю себя пожать ему руку и сказать, как рад его возвращению, но знаю, что не смогу. Не смогу, как не могу поцеловать старика в колючую щеку и сказать, как мне паршиво оттого, что он поломался. Как и батя не потреплет меня по спине и не скажет, какой я молодец, как хорошо тружусь за нас обоих с тех пор, как он поломался. Это просто не в нашем духе. Поэтому мы с братиком просто стояли, как истуканы, пока вся наша свора не проснулась от человечьего присутствия и не высыпала поглядеть, не сгодится ли нам на что-нибудь их собачья помощь. Они скалились, ластились, виляли своими никчемными хвостами и вообще учинили самый истовый галдеж и скулеж, какого я уж давненько не слыхивал… аккурат с той минуты, когда в последний раз лодка подошла, час назад.
— Господи, погляди только! Когда-нибудь я утоплю всю эту вонючую стаю. Шума-то сколько!
Парочка вешается на мою голую ногу, как раз когда я пытаюсь напялить штаны. Псы так невыносимо счастливы моим возвращением, что, конечно, обязательно надо исполосовать меня до кости — иначе никак не оценить мне глубины их чувств. Я отмахиваюсь от них штанами:
— Пшли вон, сучьи дети! Отвяньте от меня! На кого другого бросайтесь! На Лиланда Стэнфорда прыгайте: он-то в штанах! С ним поздоровайтесь, если так уж вам приспичило!
Ли тянет руку: однако берегись; будь осторожен…
И тут впервые за свою безмозглую жизнь хоть один из этих придурков внемлет тому, что ему говорят. Старый, глухой и полуслепой рыжий пес, с проплешинами на заднице отваливает от меня, ковыляет к Ли и принимается лизать его руку. Секунду Ли стоит неподвижно… цвета, обступающие Ли и его сводного брата, пронизывают звенящий воздух. Небо — синее, облака — белые, звонкие, прозрачные. И вспыхивает этот желтый лоскуток. Что это за место?… а потом братик закидывает пиджак на навес, присаживается на корточки, и такое впечатление, что у этой псины пару веков не было никого, кто б за ухом почесал, судя по реакции. Я наконец натянул штаны, взял свитер, стою, жду, когда Ли вдосталь насладится этой трогательной встречей. Он поднимается — и собака тоже встает на задние лапы, а передние кладет ему на грудь. Я хотел было осадить животину, но Ли говорит: погоди-ка, погоди-ка, пожалуйста…
— Хэнк… это ж ведь Ржавчик? Старина Ржавчик? В смысле, он ведь, Ржавчик, был стариком еще тогда?.. Неужто жив…
— Да, черт возьми, это старина Ржавчик, Ли. Но ты-то откуда знаешь? Он в самом деле такой древний, что ли? Блин, наверно, так, раз тебя застал. Глянь-ка: да он, никак, признал тебя!
Ли ухмыляется мне, потом берет собачью голову в руки и они чуть ли не трутся носами.
— Ржавчик? Привет, Ржавчик, привет… — повторяет он снова и снова. — Привет, старина Ржавчик, привет… — говорит он… синий, белый и желтый. И красный — это флаг полощется на ветру. Деревья колышутся под невидимой вуалью соломенного дыма. Старый дом безмолвно и величаво дыбится на фоне далеких гор, нависает над пристанью. Что это за дом?
Я качаю головой, глядючи на эту парочку.
— «Мальчик с собакой», вторая серия, — говорю. — Охренеть можно: только глянь на старого пройдоху. Уверен, он помнит тебя, Малой. Только глянь: он же рад-радешенек снова тебя видеть. Нет, что ли?
Я снова качаю головой, потом подбираю ботинки, иду по мосткам к дому, оставив Ли, в край разомлевшего от приветствия старой глухой псины. Я твердо решил помочь парню встать на ноги, подлатать ему душу, покуда он совсем не расклеился. Бедный малыш. У него в глазах слезы, как у девчонки. Ничего, я приведу его в чувство. Но не сейчас. Позже. Пока лучше его оставить.
Итак, я убираюсь в дом, решительно и дипломатично (кроме того, мне бы не хотелось оказаться рядом, если мой братишка, выпускник колледжа, который и в шесть лет ворочал в голове двузначными цифрами, вдруг припомнит, что старому Ржавчику было не меньше десятка, когда Ли уехал, и уже тогда был он дряхлой хромой дворнягой. А с тех пор двенадцать лет прошло. И получается возраст, для собаки чересчур уж почтенный. Не могу сосчитать вот так вот сразу и точно, но, сдается мне, хоть я в университетах и не обучался, порой лучше быть немножко туповатым в арифметике.)
Что это за земля такая? — продолжал Ли спрашивать сам себя. — Что я делаю здесь?
Ветерок колеблет мир, опрокинутый в плавно катящиеся мимо пристани воды, разбивая и выкладывая вновь причудливую мозаику из облаков, неба и гор. Ветерок испускает последний вздох — и мозаика прояснилась. И вновь мир подернулся зыбью, затрепетал, закачался на волнах. Ли поднял глаза от воды, в последний раз погладил седую, костлявую собачью голову и глянул вслед удаляющемуся брату. Хэнк босиком шагал по причалу, закинув свитер на конопатое плечо и неловко сжимая ботинки уцелевшими пальцами увечной руки. Ли завороженно наблюдал игру мускулов, перекатывавшихся по узкой белой спине, размашистые движения рук, гордую посадку головы. Неужто сама по себе ходьба требует таких мышечных усилий — или же Хэнк сознательно демонстрирует безупречную мужественность своего сложения? Каждое его движение выражало неприкрытую агрессию против самого воздуха, который Хэнк рассекал своим телом. Он не просто дышит, подумал Ли, вслушиваясь в пыхтение сломанного Хэнкова носа, — он пожирает кислород. И он не просто идет — он потребляет метры своим хищным шагом. Да, неприкрытая тотальная агрессия — лучше не скажешь, резюмировал он.
И все же он не мог не заметить, каким наслаждением отдаются в плечах эти могучие взмахи рук, с каким смаком ноги вкушают свою дорогу. Эти люди… неужто я один из них?
Деревянное покрытие причала за годы было до такой степени побито шипастыми башмаками, облито дождями, иссушено, побито и снова смочено, что уподобилось вычурному серо-серебристому ковру тонкой пряжи. Доски прогибались под ногами, хлюпая по воде. Сваи, на которых причал поднимался и опускался вместе с уровнем воды, в местах трения были заполированы до блеска, а в остальных — обросли бахромчатыми космами моллюсков. В трех футах над рекой эти устрицы и мидии шкворчали и потрескивали на солнце, судача о прошлых и грядущих приливах.
В конце причала — мосток на петлях, с односторонними перилами, взбегал по набережной к изгороди, что обрамляет двор; при высокой воде, когда причал всплывает, мосток ложится почти горизонтально, а при низкой опускается так круто, что в мокредь да без шипованных ботинок рискуешь оскользнуться и выдрой плюхнуться в реку. Хэнк преодолевает этот подъем бегом, и собаки, заслышав эти особенные, гулкие шаги, всей стаей устремляются вослед. Они уверены: если кто-то идет к дому — значит, не минует и банок из-под кофе, прибитых у крыльца, а ужин — он не ко времени не бывает.