Первый пришел воскресным вечером накануне убийства, когда мы ждали к ужину мою маму и бабулю Уиттиер. Этот призрак был постижимее всех, и справиться с ним оказалось нетрудно. Он был почти, можно сказать, классический в своей мгновенной постижимости; я думаю, вариации этого привидения существовали со времен первого общинного костра. Зубасто лыбясь, он бородатой своей рожей сунулся из тьмы ночной. В правой руке завинченная пробкой бутылка токайского, в левой – драный черный сапог, а в опухших глазках блеск, который хоть заливай в пробирку и выставляй в Бюро стандартов: Блеск Стопроцентного Нищенского Жульничества.
– Привет этому дому! – булькнул он сквозь завесь мокроты. – Это Билл Библейский, старина Библейский Билл, пришел во имя Искупителя, да святится имя Его. Дома есть кто?
Я и рассуждать не стал.
– Нет, – сказал я.
– Дев? Брат Дебри? Привет тебе, брат, привет! – Он предъявил мне Священное Писание и скверное вино. – Вот тебе от Библейского Билла эти…
– Нет, – повторил я и, наплевав на подношения, оттолкнул его. Одной рукой придержал дверь, другой пихнул его в грудь.
У него за спиной дрожала на декабрьском ветру свита несчастных подростков. Биллу тоже не улыбалось туда возвращаться.
– Дев, черт бы тебя взял, ну зачем ты так? Я обещал ребятишкам…
– Нет. – Я снова толкнул.
– Плюнь, чувак, – сказал ему один подросток. – Видишь – человек нервничает.
– Но родня…
– Но жопа моя, – встрял другой. – Пошли.
Я толкал, они тянули, и вместе мы переместили Билла к «тойоте», на которой они приехали; он орал:
– Но родичи! Братья! Товарищи! – а я орал в ответ:
– Но нет! Нет и нет!
Второе явление оказалось позаковыристее. Начать с того, что он был приятный. Возник наутро, пока мы с Доббзом чинили в поле забор, ночью проломленный коровами. Когда всерьез холодает, Авенезер обыкновенно ведет стадо в атаку на гумно, надеясь пробиться на сеновал (скорее под знаменем упрямства и удобства, чем пропитания ради), а накануне холод стоял собачий. Борозды и прочие следы их полуночного набега оставались каменно тверды. Мы с Доббзом вырядились в теплые кальсоны, комбинезоны и кожаные перчатки и все равно так замерзли, что скобы по-человечески не могли забить. Полчаса работаешь – потом домой, джином с тоником греться. На третий заход мы тяп-ляп закрутили дыру проволокой и вернулись насовсем.
Я увидел, как он стоит у очага – склонился к открытой дверце, водит туда-сюда скрюченными руками, будто они до того задубели, что он боится оттаивать в них чувствительность. Ладно, думаю, пусть. Содрал с себя комбинезон и сапоги, смешал нам с Доббзом тяпнуть. Парень не шевельнулся. Бетси сошла вниз и объяснила – мол, впустила его, потому как он явно рисковал замерзнуть до смерти, но его это ни чуточки не тревожило.
– Сказал, у него для тебя что-то есть.
– Ну еще бы, – сказал я и пошел с ним поговорить. Рука его на ощупь была жесткая, да и на вид тоже – мозолистая клешня, от тепла краснела. Вообще-то он уже весь краснел, светился и улыбался.
Лет тридцать пять или сорок, как Билл Библейский; в глазах трудные мили, на лице – неопрятная поросль. Но волосы – цвета ягод на падубе, а глаза внимательные, зеленые, как листва, и веселые. Сказал, его зовут – вот не вру! – Джон Фанат, и мы как-то пересекались, лет пятнадцать прошло, на Фестивале Приходов
[233]
, где я что-то дал ему.
– Круто я закинулся – ну и врубился, – поверился он мне, крупно пожав гибкими плечами, – и, видать, так и не смог вырубиться.
Я спросил, какого рожна он забыл в этой северной глуши под Рождество, в одних кроссовках с вентиляцией, в джинсах с дырками на коленях и розовой рубахе с перламутровыми пуговицами, добытой на Сансет-Стрип? Он ухмыльнулся, опять эдак беззаботно пожал плечами и сказал, что его из ЛА по Грейпвайну подвез один молодой хиппарь, который сказал, что едет аж в Орегон, в Юджин, и Джон Фанат подумал, ну а чего б ему… в Орегоне-то не бывал. Это ж вроде там Старина Дебри шляпу вешает? Прокачусь, пожалуй, гляну, как он там. Пересекался с ним как-то раз, понимаешь, за марочкой-другой, хо-хо.
– Кроме того, – прибавил он, пытаясь запихнуть громадную красную клешню в задний карман, – я тут тебе кое-что привез – я же знаю, что тебе понравится.
Тут я сдал назад – и пускай он беззаботно жмет плечами и весело глазом блестит сколько влезет. Я в Египте одному научился: ничего не бери за так, особенно от подлиз, что нудят: «Друг мой прошу тебя прими этот чудесный пода-арок, от моего народа твоему, все бесплатно» – и суют тебе в ладонь убогого скарабейчика, вырезанного из козьего катышка, или еще какую дрянь, крючочек, которым прилипала к тебе цепляется. И чем меньше тебе нужна эта ерунда, которую он впаривает, тем крепче он липнет.
– У меня тут, – гордо возвестил Джон Фанат, на свет божий извлекая ком белой бумаги, – телефон Чета Хелмза!
[234]
Я сказал, что телефон Чета Хелмза мне ни к чему, мне в жизни его телефон не надобился, даже когда Чет Хелмз был промоутером и возился с «Комнатной собачкой» в Сан-Фране, я вообще Чета Хелмза десять лет не видел!
Джон подступил ближе и заговорил вкрадчивее.
– Мужик, но это же не автоответчик Чета Хелмза, – внушал он мне, осторожно протягивая бумажку, словно косяк чистейшей перуанской. – Это его домашний телефон.
– Нет, – сказал я, задрав руки, чтоб не касаться ерундового подношения, которого хотел не больше, чем козьей какашки или глотка из бутылки Библейского Билла. – Нет.
Джон Фанат пожал плечами и положил бумажку на кофейный столик.
– Может, он тебе приглянется потом, – сказал он.
– Нет. – Я взял бумажку, сунул ему в руку и загнул его веснушчатые пальцы. – Нет, нет и нет. И я скажу, что могу тебе дать: я дам тебе похавать и пушу подрыхнуть в хижине, с глаз подальше. Завтра дам тебе пальто и шляпу, вывезу на Ай-пять, с той стороны, которая на юг, и будешь стопить. – И я скорчил ему наисуровейшую гримасу. – Господи боже, ты что творишь-то? Явился к человеку в дом, без приглашения, без спальника, даже без носков. Ну что это, а? Так невежливо! Я знаю, что выгонять странника негостеприимно, но черт возьми, невежливо мотаться вот так без ничего.
Он не возразил – а что тут возразишь-то? – и улыбнулся: