— Чарльз… Что это?
— Вахтенные.
— Поют?
Теперь и я разглядел их, уже не прячущихся с подветренной стороны, а стоящих на баке у кабестана. Музыка — потому что это была именно музыка и очень гармоничная — лилась над нами: волшебная, как след за кормой или ветер, загадочная, как лунный свет. Я подошел к поручню и заслушался. Словно почувствовав благодарного зрителя, матросы повернулись — во всяком случае, мне показалось, что я вижу множество озаренных луною лиц — и пение полилось еще громче.
— Что с вами, Эдмунд?
Чарльз подошел и встал рядом со мной.
— Музыка!
— Просто вахтенные.
Пение стихло. Кто-то вышел из кубрика и окликнул матросов. Концерт завершился, но луна, звезды и сверкающее море остались.
— Удивительно, как мы умудряемся обратить все эти чудеса себе на пользу — используем звезды и солнце, словно дорожные указатели!
— Никто не в силах заниматься этим, не думая о Творце, — тихо, даже смущенно отозвался Чарльз.
Луну снова поглотило облако. Вода и корабль потускнели.
— Довольно простодушный вывод. Когда я смотрю на часы с репетиром,
[11]
я не всегда вспоминаю о том, кто их изготовил.
Чарльз повернулся ко мне. Лицо его скрывала маска лунного света, как, судя по всему, и мое. С подобающим вопросу благоговением он ответил:
— «Когда взираю я на небеса Твои — дело Твоих перстов, на луну и звезды, которые Ты поставил…».
[12]
— Да это же поэзия! Сам Мильтон не сказал бы лучше!
— Вообще-то псалмы написаны прозой.
— И все-таки мысль, выраженная стихами, кажется более важной и правдивой, чем, скажем, выкладки вашего любимого Нори.
— Вы слишком умны, Эдмунд.
— Я вовсе не собирался… Ох, какой же я невежа! Простите!
— Вы меня вовсе не обидели, ни в коем случае. И все — таки между часами и звездным небом есть некая разница.
— Да, да. Вы правы. Мне только дай повод поспорить — один из самых мерзких плодов подобающего джентльмену образования. Стихи сами по себе чудо — так же, как и проза, да так же, как и все на свете! — это я привык думать о поэзии, как о развлечении. А ведь она шире, гораздо шире. О, Чарльз, Чарльз, как же глубоко, безнадежно, отчаянно я влюблен!
(8)
Чарльз Саммерс хранил молчание. Лунные маски, скрывавшие наши лица, сделали мое признание неминуемым и несложным. Оно просто вырвалось наружу без всяких усилий с моей стороны.
— Вы молчите, Чарльз. Я раздражаю вас? Простите, что смешал обыденные вещи с тем, что происходит вокруг, с вашими разговорами о религии, которая, без сомнения, очень важна для вас. Терпение, с которым вы слушаете меня, удивительно. Вы очень добры.
Старший офицер отошел к штурвалу, поговорил о чем-то с рулевыми и долго всматривался в нактоуз — ящик для судового компаса. Я забеспокоился, что чем-то задел его, но через несколько минут он вернулся.
— Это, верно, юная леди с «Алкионы»?
— Кто же еще?
Чарльз, казалось, погрустнел.
— Действительно, кто же. Она, несомненно, столь же добродетельна, сколь прелестна…
— Не говорите о добродетели с такой тоской! Я и без того не знаю — радоваться мне или грустить.
— Не понимаю.
— Вышло так, что некие лица замешаны в прелюбодеянии… А она, Марион Чамли, стояла на страже, все видела, слышала, знала… Нет, просто сердце разрывается!
— Не хотите же вы сказать…
— Если она помогала им, пусть и косвенно, то это предполагает такие стороны ее характера, которых я не заметил при общении с нею. Кроме всего прочего, путь мне лежит в Сиднейскую бухту, а ей — в Калькутту! Вряд ли можно оказаться дальше друг от друга. Нет, вы просто не понимаете, что это такое…
— Да, я ее видел. Во время бала, когда вызвался отстоять вахту — я же не танцую.
— И что?
— А что вы хотите услышать?
— Сам не знаю.
— На другой день, утром, она стояла у борта «Алкионы» и смотрела в сторону нашего корабля так, будто видела, что тут происходит. А вы лежали в горячке, без сознания. Она думала о вас.
— С чего вы взяли?
— А о ком же еще?
— О Бене.
Чарльз только отмахнулся.
— Не смешите меня.
— И все-таки, кто вам сказал, что обо мне?
— Никто. Сам знаю.
— Вы просто хотите меня успокоить!
— Значит, вот она, — с усмешкой в голосе начал перечислять Чарльз, — та самая «юная особа, моложе меня годами десятью или двенадцатью, из хорошей семьи, богата, красивая…»
— Неужели я это говорил? Да, действительно, до встречи с Марион я так и рассуждал — расчетливо до омерзения. Вы наверняка меня презираете.
— Нет.
Он подошел к поручню и стоял, всматриваясь в море.
— Луна заходит.
От бака опять послышалось пение, тихое, чуть слышное. Почти шепотом я промолвил:
— Наверное, до конца дней своих запомню ночные вахты. Буду вспоминать остров лунного блеска, время признаний, которые делают друг другу люди со странными, нездешними лицами — лицами, что не доживают до дневного света.
Чарльз не отзывался.
— Подумать только, — продолжил я, — если бы Деверель тогда не спустился выпить, с мачтами ничего бы не случилось, и Марион так бы и прожила всю жизнь, не встретив меня!
Он коротко хохотнул.
— Вы оба не встретили бы друг друга. Нет, похоже, прежний лорд Тальбот до сих пор с нами.
— Вы смеетесь надо мной, что ли, там, в потемках? Да нет, конечно, — мы вполне могли встретиться и раньше, в чьей-нибудь уютной гостиной. А вместо этого… Возможно, она вернется в царство девичьих грез — до тех пор, пока кто — нибудь еще…
— Она никогда вас не забудет.
— Очень любезно с вашей стороны.
— Нет, серьезно. Я знаю женщин.
Теперь засмеялся я.
— В самом деле? Откуда же? Вы же настоящий морской волк, овладевший искусством мореплавания, познавший корабельное дело!
— Суда — они как дамы, да будет вам известно. Я понимаю женщин: их податливость, мягкость почти восковую — а более всего их страстное желание отдавать, дарить…