И тут вскочил Галкевич и застонал:
– Тра-ля-ля, мама, тетя! Как это развивает, когда не развивает? Как это совершенствует, когда не совершенствует? Как это вырабатывает, когда не вырабатывает? О, Боже, Боже – Боже, Боже!
ПРЕПОДАВАТЕЛЬ
Что, господин Галкевич? Us не совершенствует? Вы говорите, что это окончание не совершенствует? Что это окончание passivi futuri третьего спряжения не обогащает? Как же так, Галкевич?
ГАЛКЕВИЧ
Этот хвостик меня не обогащает! Этот хвостик меня не совершенствует! Совсем! Тра-ля-ля. О, Боже! Мама!
ПРЕПОДАВАТЕЛЬ
Как это не обогащает? Господин Галкевич, если я говорю, что обогащает, значит, обогащает! Ведь я говорю, что обогащает. Вы, Галкевич, мне поверьте! Заурядный ум не поймет этой великой выгоды! Дабы понять, надо самому после многолетнего обучения стать совсем незаурядным умом! Господи Иисусе, ведь в прошлом году мы прошли семьдесят три строки Цезаря, в каковых строках Цезарь описывает, как он расставил свои когорты на холме. Неужели эти семьдесят три строки, а также вокабулы не стали для вас, Галкевич, мистическим откровением всех богатств античного мира? Неужели они вас не научили стилю, ясности мысли, точности выражения и военному искусству?
ГАЛКЕВИЧ
Ничему! Ничему! Никакому искусству. Я только кола боюсь. Я только кола боюсь! О, не могу, не могу!
Нависла угроза всеобщей несостоятельности. Преподаватель заметил, что нависла она и над ним, хуже того, если удвоенной верой он не переборет вдруг нахлынувшее на него самого недоверие, несостоятельность, он погиб. – Пылашчкевич! – в отчаянии закричал покинутый всеми отшельник. – Немедленно кратко перескажите все то, чем мы обогатились за последние три месяца, продемонстрируйте всю глубину мысли и приводящие в восторг красоты стиля – и я полагаюсь на вас, полагаюсь, Иисусе, Мария, полагаюсь!
Сифон, который, как уже было сказано, мог всегда по каждому требованию, встал и гладко, с необыкновенною свободою начал:
– На следующий день Цезарь, созвав собрание и укорив солдат за несдержанность и алчность, поскольку ему казалось, что они сами, по собственным представлениям, установили, куда им идти и что делать, и что они после сигнала к отступлению решили, что не могут быть сдерживаемы войсковыми трибунами и легатами, объяснял, как много значит неудобство местности, что относилось к Аварику, когда, захватив врага без вождя и без конницы, он упустил верную победу, и немалый даже ущерб случился в сражении из-за неудобства местности. Какое же восхищение вызывает величие души тех, которых не может сразить грабеж обоза, высота гор или стены города, равным образом надлежит искоренять чрезмерное самовольство и храбрость тех, которые полагают, что более вождя знают о победе и результатах дела, и не меньше следует ценить у солдата скромность и умеренность, чем мужество и великодушие. И потом, идя вперед, он решил и приказал, чтобы затрубили к отступлению, дабы десять легионов тотчас же воздержались от сражения, что было исполнено, но солдаты из остальных легионов не услышали звука труб, поскольку отделяла их от оставленной местности довольно большая долина. Потому с помощью войсковых трибунов и легатов, ибо так приказал Цезарь, они были остановлены, но были возбуждены надеждой на победу, превозможение врагов и их бегство в ходе успешного сражения до такой степени, что не казалось им трудным то, чего они могли добиться мужеством без бегства, и они остановились не раньше, чем дошли до стен города и ворот, тогда же во всех частях города можно было услышать шум, вследствие чего те, которые были испуганы внезапным криком, сочли, что враг был уже в воротах, и стали выбегать из города. – Collandus sim, – господа! Collandus sim! Какая прозрачность, какой язык! Какая глубина, какая мысль! Collandus sim, какая сокровищница мудрости! Ах, я дышу, дышу! Collandus sim и впредь, и всегда, и до самого конца collandus sim, collandus sim, collandus sim, collandus sim, collandus sim, – но тут зазвенел звонок, и ученики издали дикий рев, а старик удивился и вышел.
И в эту же секунду все рухнули с официальных фантазий лицом в фантазии частные об отроках, мальчике, закипели дискуссии, а действительность менялась в мир тихонько идеала, дай мне теперь помечтать, дай! Он нарочно это сделал! Нарочно назначил меня главным судьей. Чтобы мне пришлось смотреть, чтобы я видел. Он завелся – поганя себя, и меня тоже хотел испоганить, не мог перенести, что я довел его до минутной слабости с парнем. Вправе ли я рисковать своим лицом, предлагая ему такую картину? Я знал, если проглочу это обезьянничанье, лицо мое никогда не вернется к норме, бегство навсегда станет невозможным, нет, нет, пусть они выделывают что им вздумается, но не при мне, не при мне! Нервно пошевеливая пальцем в ботинке, я схватил Ментуса за рукав, посмотрел с мольбою и прошептал:
– Ментус…
Он меня оттолкнул.
– О нет, мой мальчиш! Не отвертишься! Ты главный судья, и точка!
Мальчишем меня назвал! Какое омерзительное слово! Это была жестокость с его стороны, я понял, что все потеряно и что мы на всех парах мчим к тому, чего я опасался больше всего, к совершеннейшему уродству, к гротеску. А тем временем дикое, нездоровое любопытство овладело даже теми, которые до последнего момента равнодушно повторяли: – Неужли Сифонус… – Послышалось сопенье, буйно зацвел румянец, и стало ясно, что поединок на мины станет настоящей схваткой, не на жизнь, а на смерть, не на пустые словеса! Окружили обоих плотным кольцом и кричали в воздухе тяжком:
– Начинать! Бери его! Куси! Дальше!
Один лишь Копырда преспокойненько потянулся, взял тетрадь и пошел ногами своими…
Сифон сидел на своем отроке осовевший и нахохлившийся, как наседка на яйцах, – видно было, что он, однако, чуток струхнул и не прочь бы увильнуть! Зато Пызо с ходу оценил беспредельные шансы, которыми наградили Сифона его высшего полета убеждения и взгляды. – Он у нас в руках! – шептал Пызо на ухо Сифону, подбадривая его. – Не тушуйся! Подумай о своих принципах! У тебя принципы, и, полагаясь на принципы, ты сможешь скорчить сколько хочешь каких угодно мин, а у него принципов нет, и ему придется корчить мины, полагаясь на самого себя, – не на принципы полагаясь. – Под влиянием такого нашептывания мина Пылашчкевича стала выправляться и вскоре засияла совершенным покоем, ибо действительно принципы наделяли его таким могуществом, что он мог всегда в любом количестве. Видя это, Мыздраль и Гопек оттянули Ментуса в сторону и молили его не идти на заведомое поражение.
– Не губи себя и нас, лучше сразу же сдайся – он гораздо минястее тебя. Ментус, притворись, что заболел, упади в обморок, а уж потом все как-нибудь образуется, выгородим тебя! Он только и ответил:
– Не могу, кости уже брошены! Прочь! Прочь! Хотите, чтоб я труса отпраздновал? Выбросьте этих зевак! Это меня нервирует! Чтобы никто сбоку ко мне не приглядывался, кроме судей и главного судьи. – Но мина его посерела, а решимость смешалась на ней с очевидным волнением, и это так бросалось в глаза на фоне спокойной уверенности в себе Сифона, что Мыздраль шепнул: – Паршиво с ним, – и всем сделалось страшно, и все бочком повыходили, молча, старательно прикрывая за собою двери. И вот в опустевшем и запертом классе мы оказались всемером, т. е. кроме Пылашчкевича и Ментуса – Мыздраль, Гопек, Пызо, некий Гузек, второй судья Сифона, ну и я посередке как главный судья, онемевший главный судья судей. И послышался ироничный, хотя и угрозой дышавший голос Пызо, который, несколько побледнев, читал по бумажке условия встречи: