Смысл кулинарной метафоры таков: для того, чтобы потреблять красоту, ты должен полностью с ней порвать: она не только должна прийти к тебе со стороны, как поданная на блюде, но еще ты должен внутренне так устроиться, чтобы твое уродство не мешало тебе наслаждаться; и эта процедура представляет из себя нечто столь прискорбное, что я сомневаюсь, что кто-нибудь, находящийся на высшем уровне развития, сможет совершить ее сам над собой, ибо она требует перенесения в общество, в общение, она требует участия других, надо сначала создать систему коллективной жизни, культуру, в которой такие суррогаты красоты, как belles manières, élégance, distinction, esprit, bon goût
[245]
и т. д, и т. д. смогли бы заменить развращенную наготу. И тогда, надев свановский цилиндр, ты можешь быть беззастенчивым гурманом! Большую, настоящую красоту человеческого рода, красоту молодую и обнаженную Цилиндры затолкали в статуи, тихо стоящие среди деревьев Парижа, и на эти статуи Цилиндры глядят взглядом знатоков, как будто лишь это может быть объектом их правомочного наслаждения. Действительно, если отказ от собственной красоты ведет к чистому созерцанию, он достоен похвалы, но он становится гадливым, когда происходит под знаком алчности и похоти. Если что-то для меня, — думал я, вышагивая по этим авеню, — до мозга костей неэстетично, то это гурман… это Париж!
Этот город — амброзия, расплывающаяся на старческих устах. Хожу притихший по Парижу, понурив голову, и думаю — одного не хватает: чтобы темной ночкой они подобрались к обнаженной скульптуре и одели ее по последней моде, надушили… Диана в туалете от Диора, да, это вполне соответствовало бы их mondanité
[246]
, их тенденции к созданию аппетитных суррогатов красоты. И тем не менее повторюсь, что истинная красота — обнаженная красота! А человек не может быть лояльным к этой обнаженности иначе, как через собственную обнаженность — если не через ту, которую ты смог донести до настоящего времени, то через ту, которой ты некогда обладал, а если не обладал, то через ту, которая могла у тебя быть, поскольку была присуща твоему возрасту.
Но портной прикрыл обнаженность Парижа.
При виде une belle femme
[247]
они впадают в галантерейное безумство, экстаз Цилиндров не знает границ, он влюбится и детально проанализирует свои чувства… но не разденется никогда. Произошло разделение ролей, обнаженность только с одной стороны… не знаю, правда ли, что мне рассказывали, что они для ласк надевают специальные перчатки и что, лихорадочно раздевая la belle
[248]
, сами побыстрее застегиваются на все пуговицы.
* * *
Пошел на маленькую улочку, рю Беллуа, между авеню Клебер и площадью Соединенных Штатов, чтобы увидеть дом, в котором я жил тридцать пять лет назад.
Возвращаясь от Аллана Коско (которого я не застал), прошелся по Бульмишу, чтобы освежить воспоминания.
Действительно, удивляет то упорство, с каким я в течение тридцати пяти лет удерживался в одной и той же антипарижской реакции: тогда мои чувства были теми же самыми.
Молчание.
* * *
Интервью. Ги Ле Кле сделал со мной интервью для «Фигаро».
Ужин с Матье Гале, который потом, поздней ночью водил меня по старым кварталам. Должен поместить наш разговор в «Ар».
Выбирай слова! Ведь для парижской прессы это важно! Не лучше ли самому отредактировать в письменном виде некоторые формулировки? Во всяком случае попросить, чтобы тебе показали интервью перед опубликованием? Не-е-е-ет… Все равно… Нет… Молчание.
Звонок от г-жи Майо с напоминанием о завтрашнем интервью для «Экспресса». Ле Кле познакомил меня с Равичем, автором «Le sang du ciel»
[249]
, который будет писать обо мне в «Ле Монд». Publicité. Смерть. То же самое молчание, рожденное отчужденностью, окутывала меня когда-то в Сантьяго.
Разговариваю, я бодр, стараюсь быть занятным и «естественным». Прием у Бонди. Завтрак у г-жи Жюйяр.
* * *
Котя забирает меня к графине Руби д'Аскотт, сестра которой (если ничего не путаю) — княгиня де Ла Рошфуко. Подумаешь!
Он утверждает, что сегодня художники и интеллектуалы стали аристократией Парижа. Если в прежние времена литератор старался подражать князю, то сегодня князь подражает литератору. И хоть мои отношения с Котей оживились, но как дома мы почувствовали себя только когда обнаружили общую прапрабабушку.
* * *
А Гектор Бьянкотти повел меня в Лувр.
На стенах нагромождение, глупая развеска этих картин одна вплотную к другой. От этого столпотворения аж выворачивает. Какофония. Кабак. Леонардо с Тицианом сошлись в рукопашной. Здесь безоговорочно царит косоглазие, потому что когда смотришь на одно, другое влезает тебе в глаз с другого краю… Хождение от одного к другому, остановиться, присмотреться, отойти подальше, подойти поближе, остановиться, присмотреться. Свет, цвет, форма, которым ты только что, на улице, радовался, здесь пересекаются, разбитые на столько вариантов, и лезут тебе в горло, как перо фламинго под конец древнеримского пира.
Но наконец ты подходишь к святому уголку, где царствует она, Джоконда! Приветствую тебя, о Цирцея!.. такая же работящая и работающая, как и тогда, когда я видел тебя, неутомимо превращающая людей пусть и не в свиней, но в остолопов! Мне это напоминало ужас Шопенгауэра при мысли о вековечности механизма, в силу которого какие-то там черепахи тысячелетиями ежегодно вылезают из моря на какой-то там остров отложить яйца и так же ежегодно их после кладки съедают дикие собаки. Ежедневно, вот уже пять веков перед этой картиной собирается толпа с целью кретински поротозейничать, это знаменитое лицо изо дня в день делает свое дело — оглупляет их физиономии… Американец с фотоаппаратом. Щёлк-щёлк! Другие снисходительно улыбаются в благостном неведении, что их культурная снисходительность не менее глупа.
Вообще глупость прокатывалась волной по залам Лувра. Одно из глупейших мест мира. Длинные залы…
Сорок тысяч художников в этом месте точно сорок тысяч поваров! Все это ковыряется в красоте. Фабрикация красоты на полотне утонченными пальцами позволяет им, казалось бы, сознательно лелеять в себе уродство; они нередко стилизуют себя под уродов, обладающих красотой только на кончиках пальцев. В эту живопись входишь как в крупномасштабное извращение, как в гигантский маскарад, где искусственный творец искусственно творит для искусственного потребителя под аккомпанемент торговцев живописью, снобов, салонов, торжественных актов, богатства, излишеств, критики, комментариев, где как рынок, так и спрос с предложением создают оторванную от реальной жизни систему, основанную на фикции… так что же удивляться, что Париж — ее столица?