Вот оно, фиаско гордого искусства Тицианов! Со злобным удовлетворением я созерцал закат этого нечистого искусства, которое всегда было сладострастно связано с инстинктом обладания, с торговлей, со знанием дела, коллекционированием, и, возможно, даже больше с ними, чем с эстетическим наслаждением. С удовлетворением узнавал я, что оно столкнулось с судьбой не слишком отличной от той, какая выпала на долю жемчуга и драгоценных камней, когда открыли методы массового производства подделок: оно опошлилось, его убивает предложение!
Ха-ха-ха!
Хорошо ли я делаю, смеясь в лицо картинам, статуям?
Я?
На следующий день, после прогулки
Здесь улицы образованы из обвитых плющем стен садиков, садов, в глубине которых скрываются виллы. Иду по песку и по земле этих улиц, не будучи вполне уверенным, что за мной не следят, взгляд может настигнуть меня с любой стороны, чащи обитаемы. На другом конце улицы небо нависло темным брюхом — мука! Какая же неразбериха и какие порывы там, на горизонте, сколько грохота, гула, какое нагромождение движений, слов и какая суматоха, события напластываются одно на другое, осложняются, находятся в беспрерывной круговерти… как давит на меня эта мельница, этот лабиринт!
Тихо и тепло. Пусто. Напротив, в перспективе улицы, появляется ребенок, мальчик, ведет велосипед. Идет на тебя, о Макбет, ребенок… Сближение происходит медленно, и я, чье лицо еще позавчера было обложено со всех сторон лицами, теперь ломаюсь — и «почти» не могу выдержать этого нашего сближения, что «почти» останавливаюсь, «почти» разворачиваюсь боком, чтобы получилось как-то помягче. «Почти»? Дело в том (я это уже довольно давно заметил), что какая-то теория… завладевает мной в моих отношениях с людьми: я знаю, что приближение кого-нибудь в пустом месте должно основательно пробрать все мое существо… и вот я стараюсь вызвать в себе соответствующую реакцию. Я знаю, предчувствую, что не должно быть безразлично, «как» и «откуда» и «почему» тот другой «подходит» или «показывается» и каково наше «взаиморасположение»; я знаю, что это должно быть более основательно, чем это можно выразить словами; и что это должно быть «вступлением», «предваряющим» все мои испытания, являясь своего рода фоном.
Пытаюсь приспособиться к теории, как будто я читаю роль.
И это придает моим действиям какой-то половинчатый характер… Угнетающая неясность на горизонте, тяжелое и грязное вымя неба, свисающее над несущимся клубком этого уму не постижимого миллионного призрака.
Суббота
Тук-тук-тук… У вас все дома? А у служанки Хелены не все! Гоп-гоп-гоп и цып-цып-цып! Кукареку-у-у! Это оркестровка… а теперь голая схема.
Сразу по приезде я сообразил: что-то с ней не то. Старательная, обходительная, но когда, например, суп подает, создается впечатление, что она в эту самую минуту может сделать что-то другое, запеть например. Она как канатоходец, сохраняющий равновесие над бездной «чего-то другого» и «чего угодно».
А теперь Алиция мне втолковывает, что у нее в башке паранойя! Диагноз не подлежит сомнению — его поставил психиатр, к которому ее водили на обследование. «Временами у нее случаются припадки, — говорит Алиция, — и тогда она устраивает мне сцены, но скоро это проходит. Хуже, как говорил медик, что она опасна — ни с того ни с сего может зайтись в припадке и схватить нож…»
— И не боитесь оставаться с ней? Ведь Чио (Джиангранде) столько времени вне дома, а вы одна…
— А что делать? Дать ей отставку? Кто возьмет на работу сумасшедшую? А ее дочка? Что будет с ребенком? Сдать ее в больницу? Но она не до такой степени псих, чтобы закрыть ее в сумасшедшем доме… К тому же дома эти переполнены, сущий ад…
Тук-тук-тук… У вас все дома? Я вышел на дорогу, с которой в известном направлении уже было видно надвигающееся потемнение неба… Я вернулся в дом, находившийся под охраной деревьев, зарослей, ограды, зелени, оконных решеток, статуй, картин, но уже отравленный… в дом, где паранойя крутилась у плиты, над кастрюлями… Было тихо, Алиция спала, из кухни доносились звуки, собаки спали, я был поражен, потрясен, чувствовал, что должен решиться сделать что-то, но что — не знал… Главное, что мне был неизвестен мой вес. Тяжелым я был? Или легким?..
Воскресенье
Демокрит… Сколько? Пишем: Демокрит — 400 000.
Св. Франциск Ассизский — 50 000 000.
Костюшко — 500 000 000.
Брамс — 1 000 000 000.
Гомбрович — 2 500 000 000.
Цифрами обозначен «человеческий горизонт» данного человека, т. е. как он в общих чертах представлял себе количество своих современников, как он ощущал себя; понятно, что как «одного из многих» — а из скольких многих? Цифирь я проставил, что называется, с потолка… но смею утверждать, что было бы весьма полезно все имена снабжать такой цифирью, чтобы знать не только имя, но и «размещение его в людях».
Это — «число» отдельного человека, его «количество». Понятно? Утверждаю, что до сих пор человек никогда не поднимал проблемы своего количества. Количество пока еще не пропитало его в достаточной степени. Я человек. Да, человек, но один из многих. Из скольких? Быть одним из двух миллиардов не то же самое, что быть одним из двухсот тысяч.
В нас живет одинокое самоощущение Адама. Наша философия — это философия адамов. Искусство — искусство адамов. Две вещи поражают меня, когда я задумываюсь над тем, как человек до сих пор выражался в искусстве; во-первых — что эта исповедь не распалась у него на две фазы, которые были бы фазами его жизни, — на восходящую (молодость) и нисходящую, и второе — что она оказалась недостаточно насыщенной количеством.
Вы можете возразить: во стольких романах, фильмах, поэмах, даже в симфониях и картинах появляется человеческая стихия, масса. Эпика! Да, такое бывает и в искусстве, известно это и психологии, и социологии, но все это суть описания взгляда со стороны на человеческое стадо как на любое другое стадо или стаю. Мне мало того, что Гомер или Золя будут воспевать или описывать массу, что Маркс анализирует ее, я хотел бы, чтобы в самом его голосе появилось нечто дающее понять, что один был одним из тысячи, а второй — одним из миллионов. Я хотел бы видеть их пронизанными количеством до самой сердцевины.
Пишу все это в связи со служанкой Хеленой. Темнеет, я зажег лампу на моем письменном столике, вдыхаю влажный воздух, идущий из сада (все утро шел дождь). Что поделывает Хелена? Где она, в кухне? Да, в кухне. А то — там, на горизонте? Да, точно, вон оно… вон, светит… А домики на паршивой лужайке? Есть. А как насчет картин и статуй? Всё в порядке — на стенах, в саду… Смотрите, сколько в вашем распоряжении элементов так и просятся, чтобы их собрали в художественную композицию. Что же я все никак не могу собрать себя, собраться? Я поник — импотент за письменным столом, я обвис — испорченная труба, сломанная флейта, не могу выдавить из себя ни звука. Не вижу направления, не знаю, в какую сторону двигаться; нет направления, которое опережало бы голос.