Существование — как река: только сталкивается с преградой, сразу же начинает искать другие пути и течет туда, куда получается течь, прокладывая для себя новые русла, порой в направлениях, которые и во сне не могли присниться! Наша эмиграция мало похожа на реку. Она встала перед стеной в ожидании, пока эта стена рухнет, так и стоит она по сей день, смотрит и ждет. Вы массажем пытаетесь заменить телу отсутствие нормального движения. И за двадцать лет вы не решились ни на что неожиданное, ничем не удивили Историю. Такая покорность свидетельствует о хорошем воспитании, но не в состоянии завоевать расположение Немезиды, которая предпочитает мужиков с… Короче, не о чем тут говорить!
Вежливость! Вы — культурные, господа!
Среда
Так что же явилось миру за двадцать лет жизни письменного слова в эмиграции? Творцы? Произведения? Идеи?
Иногда мне случается бывать у прескучных аргентинских литераторов, где заводятся разговоры типа: «Que nuevos valores surgen entre Vds.?» («Какие новые таланты появляются у вас?»). На этот вопрос я мог бы отвечать часами. Потому что в прозе Юзеф Мацкевич, Чеслав Страшевич, ну и Новаковский, и Бобковский, а в поэзии Балинский — всё это, собственно говоря, появилось в эмиграции, — а уж сколько задиристых публицистов, сколько других художников, которых нельзя не упомянуть… А разве можно забыть о стольких ценных произведениях, которыми писатели, уже заявившие о себе до войны, обогатили свою библиографию? Воистину: «Прекрасную страницу вписала литература эмиграции…» и т. д. и т. д. Конечно, конечно. Ну, а с исторической точки зрения?…
Коль скоро речь об истории: какие исторические задачи стоят перед польским искусством и польской мыслью?
Ничего сложного. Очень простые: жить, жить любой ценой. Не умирать! Согласитесь, что это вполне элементарная программа вместе со всеми добавочными пунктами, как то: не быть кумиром, не быть плакальщиком, не быть могильщиком, не бубнить, не повторяться, не выпячивать, не мельчить, не греметь и не трубить, не остроумничать. Но прежде всего — ревизия! Ревизия всего нашего имущественного состояния и, кроме того, ревизия нас самих. Поскольку, если вокруг нас меняется всё, то как же мы единственные можем остаться в ничем не нарушаемом тождестве с тем, что нас создало, что уже никак не помещается в сегодняшнем времени?
Пятница
В одном плане, нужно признаться, они были эффективными. В плане обнесения себя стеной своего антикоммунизма и постройки баррикады, в плане войны с красной Польшей.
Хоть на что-то решились. Только… на каком этаже ведется эта работа? Ведь должна же, черт побери, быть какая-то разница между антикоммунизмом политики (и пропаганды) и антикоммунизмом мыслителя и поэта. Битва эмигрантской литературы с таким врагом не обязана была сводиться к возгласам «подлецы», к насмешкам, к плачу, брюзжанию и проклятиям. Кроме этого поверхностного подхода, поспешно ассимилирующего все уже отработанные приемы, могло бы найтись место для любого интеллектуального и вообще духовного труда, способного хоть как-то соответствовать тому мощнейшему потрясению Польши за все время ее существования; место для одного из самых смелых приключений, которые когда-либо случались с человечеством.
Но тогда нам пришлось бы совершить насилие над самими собой, довольно неприятное насилие — без этого никак. Нам пришлось бы начать с доброжелательного и даже дружеского отношения к коммунизму… нам реально придется почувствовать себя «товарищами». А вторая часть этого насилия над собой была бы, если это только возможно, еще более противна природе, поскольку мы должны были бы враждебно отнестись к своим собственным персонам вместе со всем тем, что их сделало такими, то есть со всей историей, историей народа. Пустяки! Всего-то и надо — побрататься с Кремлем и отвергнуть свои самые ценные сокровища!
А каким еще образом хотите вы достать врага? Не вникнув сначала в его резоны с полнейшим расположением к нему, с самым серьезным приближением к его идеалу? Надо понять его в его яде и смраде (которые неотделимы от его добродетелей) — и только тогда ваши удары могли бы достать его. Но, может, это выше ваших сил? В таком случае остается еще холодный объективизм — справедливость, взору которой доступны преступления по обеим сторонам баррикады, остается такое суровое осуждение собственных грехов, которое дало бы право заниматься чужими грехами.
А потому любая критика коммунизма должна сопровождаться таким подведением итогов, которое не покривило бы душой перед истиной. Кто из вас способен на это? Только Милош сумел пойти таким путем, он и Мерошевский, который ввел холодную трезвость в политику. А кто еще? Днем с огнем можно искать в этой вашей двадцатилетней поэзии и прозе такую борьбу, которая лояльно ищет противника на его собственной территории: ищет, находит, бьет. Литература эмиграции вела себя иначе… последовательно… и, к сожалению, именно так, как можно было ожидать. А что еще остается делать, когда тебя выбрасывают из родного дома? 1) Ныть: 2) Вспоминать; 3) Мстить; 4) Заявлять о своей невинности. Именно эта программа и была осуществлена и именно она лишила нашу полемику с коммунизмом надлежащего уровня, масштаба, творческого начала.
Основная часть эмигрантской литературы под предводительством поэта-пророка (а то!) Лехоня и редактора Грыдзевского только тому и служит. Остальное пишется ради того, чтобы доказать, что ты писатель, причем такой, какого еще не было. Ох уж этот status quo ante!
[179]
Специально не уточняю, кого я имею в виду, говоря «вы». Практически всех, за малым исключением. Шило само вылезет из мешка.
Суббота
Заметьте, что они пока не справились с двумя капитальными задачами, которые поставила перед ними История. Ближе познакомиться с теоретическим марксизмом, приблизиться к экзистенциализму.
Можно подумать, что одно с другим мало имеет общего, но только эти две концепции вместе реально вводят в эпоху. Разве что… И к Марксу, и к Киркегору нужен Гегель, а Гегеля не ухватишь без «Критики чистого разума», которая отчасти идет от Юма, Беркли; в более отдаленной перспективе необходимы Аристотель и хоть немного Платон, но и Декарт, отец современного мышления, тоже пригодился бы в качестве пролегоменов к феноменологии (Гуссерля), без которой не прочтешь ни «L’Être et le Néant», ни «Sein und Zeit»
[180]
. Не хочу пугать названиями книг, фамилиями авторов. Я не строю из себя философа, поскольку я поэт, и у меня врожденный abschmack
[181]
к абстрактному мышлению. Но эти фамилии и названия обозначают горизонт студента второго курса философии; и я спрашиваю: многие ли из наших мыслителей выдержат такой экзамен? Чем же тогда мы вооружены? Абсолютным невежеством в отношении современного видения мира и человека, интеллектуального развития человечества на протяжении двух тысяч лет, сумбуром в том, что касается ключевых моментов человеческого сознания. И этим вы хотите сражаться? Во всем, что вы пишете, чувствуется отсутствие как раз этой самой общей ориентации в истории мысли, вы знаете все буквы алфавита, кроме а, b, с.