Вчера, когда я писал, открылась дверь и вошла Ада, маленькая, хрупкая, скукоженная до микроскопических размеров бледным страхом. Она после операции. Тяжело дышит. Я сагитировал ее в Буэнос-Айресе, чтобы она приехала сюда на «nachkur
[144]
» сразу же, как только сможет передвигаться. И вот она здесь. Хенрик, ее муж, появился через несколько дней, а пока что Ада погружена в страхи. «Как я здесь появилась? Что я тут делаю?!» Мы пошли выпить кофе в кондитерскую. «Боже, что это за кондитерская?» «Ада, возьми себя в руки…» «Я не могу взять себя в руки. Зачем я здесь?» «Неплохо было бы хоть немного прийти в себя…» «Я не могу прийти в себя, потому что меня пока здесь нет. Что это за кофе?» «Это такой же кофе, как и в любом другом месте»… «Так уж и в любом другом… Что это за конь?» «Конь как конь, самый обычный, сама видишь». «Этот конь никакой не обычный, потому что я еще здесь не поселилась!»
Среда
Я не знал, что делать, вспомнил, что N. N. (хозяин базара) пригласил меня на ужин, я пошел… испытать счастье, а вдруг получится… Но при моем появлении была объявлена военная тревога, удвоены наряды стражи, расчехлены орудия!
У меня было впечатление, что я штурмую бастион. Хозяин дома за парапетом деланного добродушия. Хозяйка дома и ее тетка, Ракель, старая дева, в окопе католических принципов с оружием, готовым к бою в случае, если бы я позволил себе какое-нибудь святотатственное высказывание (с этими интеллектуалами никогда ничего не известно!). Барышня, одетая в броню дежурных улыбок и потчующая салатом. Сын, инженер, в мягкой рубашке, рыхлый, опрятный, с усиками, с кольцом, при часах, комильфо — шедевр самодостаточности.
Пятница
Да… Буржуазия недоверчива. А пролетариат? Не понимаю! Не могу понять! Ах, в течение по крайней мере получаса я пытался «понять» рабочего, стоявшего на углу и смотрящего на противоположную сторону улицы. О чем и как он думает? Какие и как у него в голове пробегают мысли? Непостижимо. Существует какая-то проклятая пропасть, какая-то дыра в нем, через которую невозможно перескочить. Почему я так хорошо, без малейших трудностей проникаюсь чувствами детей, пролетарской молодежи, а взрослый крестьянин или рабочий заблокированы странной пустотой, жутким вакуумом?..
Воскресенье
Посмотри на них, на familias, кружащие на площади воскресной прогулкой. Их круженье! Не верится, что они могут так кружить! Это напоминает стихийное движенье планет и отбрасывает нас на миллионы лет в допотопность. Вплоть до того, что само пространство кажется закрученным по-эйнштейновски, когда они, продвигаясь, постоянно возвращаются. Рыхлость их шествия! Лица почтенные, спокойные, мещанские, расцвеченные итальянскими, испанскими глазами, и зубами, выглядывающими из дружелюбно осклабившихся ртов, — и так прогуливается эта благопристойная мелкая буржуазия с женами и детьми…
Солдаты!
Колонна, содрогающаяся от ритмического грохота обутых ног, вступает с улицы Родригеса. Вбивается в площадь, как удар. Катаклизм. Обрывается прогулка, все бегут смотреть! Площадь как будто внезапно ожила… но каким-то позором! Ха-ха-ха — дайте мне посмеяться — ха-ха-ха-ха! Ворвались ноги, скованные строгим повиновением, и тела, всаженные в военную форму, невольничьи, слитые в едином, навязанном им движеньи. Ха-ха-ха-ха, господа гуманисты, демократы, социалисты! А все-таки весь общественный порядок, все системы, власть, право, государство и правительство, институты, все опирается на этих рабов, едва вышедших из детского возраста, их приструнили, заставили присягнуть в слепом повиновении (бесподобно ханжество этой принудительно-добровольной присяги!) и обработали так, чтобы они убивали и давали убивать себя. Генерал приказывает майору. Майор приказывает поручику. После чего крепкие руки присягнувших и выдрессированных парней хватают винтовку и начинают палить.
Но все системы — социалистическая или капиталистическая — основаны на рабстве, и вдобавок — на рабстве молодых, — вот так-то, господа рационалисты, гуманисты и, ха-ха-ха, господа демократы!
Вторник
Многое из того, что со мною происходит в Тандиле, туманно… темно… как и то, что у меня приключилось с Рикардоном. Я познакомился с ним в кафе, спокойный такой господин средних лет. Он спросил: — Гомбрович? Ваших книг я не знаю, но читал о вас. Маллеа (аргентинский писатель) упоминал о вас в «Леоплане» (еженедельник).
— Ну да. Только это было пятнадцать лет тому назад.
— Точно. Что-то около того.
— Но ведь это было единственное предложение, насколько мне помнится, лишь в одном предложении он упомянул меня.
— Точно. Одно предложение. Ваша фамилия засела у меня в памяти.
— Но это невозможно, чтобы вы через пятнадцать лет вспомнили мимолетное малозначимое упоминание об авторе, которого вы к тому же не читали!
— Невозможно… Почему? Ведь как-то засело в голове…
??????? Темнота. Стена. Ничего не понимаю. Не спрашиваю больше, потому что знаю, что я ничего не узнаю. Меня одолела слабость…
Среда
Многое из того, что со мною происходит в Тандиле, такое… неясное, как будто я постоянно не совпадаю с собеседником. Осадок недоговоренности между мною и ними. Множатся загадки. Я здесь иностранец из иностранцев и свою инаковость несу в себе. Множатся ошибки. Мои контакты с ними осторожны и поверхностны. Я потерял ловкость — я знаю, что я неловок, и, можно сказать, затаился в себе. Они тоже затаились в себе.
Так что встает завеса, дым… Растет робость… Опускается двойная темнота, состоящая из их и из моего стыда. Стыд: когда они узнают, что я писатель, они съеживаются, как улитка, вползающая в скорлупку. Стыд: мне стыдно, потому что я как бы противостою тысячам.
Полумрак, завеса, темнота, дым, робость — как в костеле, как перед алтарем растущей тайны…
Четверг
Самая большая наша святыня содержится в нашей самой обычной обыкновенности. Святость? Я не стыжусь этого слова только когда я помещаю его во что-то тривиальное, являющееся его антиподом.
Пятница
Не я первый пытаюсь отыскать Божество в том, чего не могу вынести… потому что не могу вынести…
На одном из холмов, в начале авениды Испания, воздвигнут громадный крест, господствующий над городом, и вследствие этого город становится своего рода анти-богослужением, ленивым в своей издевательски бесстыдной Безличности, самодовольной и посмеивающейся в кулак… пародией и пошлостью… Низкая ухохатывающаяся мистерия, но не менее святая (по-своему), чем та, другая, высокая.
Суббота
Корабельные стволы эвкалиптового леса, растущего по усыпанному камнями склону, как будто прямо из камня — и гора, лес, листья, все окаменевшее, торжественно-каменная тишина завладевает этой стройной и чистой, сухой и прозрачной недвижностью, расцвеченной солнечными пятнами. Мы с Кортесом идем по тропинке. Мраморные изваяния представляют историю Голгофы, да и весь этот холм посвящен Голгофе и называется Кальварио. Христос под тяжестью креста — бичевание Христа — Христос и Вероника… весь лесок наполнен истязуемым телом. На лбу одного Христа рукой какого-то приверженца Кортеса написано: Viva Marx! Кортес, разумеется, не слишком удручен фигурами Мук Господних, он — материалист и самозабвенно посвящает меня в иную святость — а именно: в святость коммунистической борьбы с миром за существующий мир; в то, что у человека нет другого выбора, кроме как искоренить мир и «очеловечить» его… если он не хочет остаться навеки комичным и омерзительным его паяцем, отвратительным наростом… Так, — говорит он, — я с вами согласен, человек — это анти-природа, у него своя собственная природа, он по своей натуре — оппозиционер, поэтому мы не можем избежать противоборства с миром, или мы в нем установим наш человеческий порядок, или навеки останемся патологией и абсурдом бытия. Если бы даже эта борьба не имела шансов на победу, то все равно лишь она способна воплотить наш гуманизм вместе с его достоинствами и красотой, все остальное — путь уничтожения… Это кредо восходит к вершине, где царствует огромный распятый Христос, я отсюда, снизу, вижу через эвкалиптовую стройность прибитые гвоздями руки и ноги, делаю заметку в блокноте, что и этот Бог, и этот атеист по сути дела говорят одно и то же…