2
Лида берет меня тем, что она просто ходячий секс. Она готова отдаться где угодно – в первом попавшемся подъезде, в сквере, на крыше, в лифте, в последнем ряду кинотеатра и даже в туалетной кабинке. Однажды на вечеринке, где царили полумрак и убаюкивающая музыка, она вспорхнула мне на колени в юбке без трусиков, и я имел ее, а она давилась смехом, лопотала, жестикулируя руками, о чем-то рассказывая, словно стараясь привлечь к себе внимание, а на самом деле всем телом вымахиваясь на мне, а в миг оргазма отвела от губ бокал с мартини и застонала: «Ка-а-а-кой кайффффф!» Дальше больше, ей уже стало нравиться делать это чуть ли не на глазах публики, и если в трамвае было битком набито, она расстегивала мне штаны, извлекала оттуда блудень и так держала меня, словно осла на поводке, до самой нашей остановки.
Она вспыхивает с полуоборота, надо лишь знать места, к которым нужно прикоснуться. Касаешься – и она пылает, как Жанна д’Арк. Ее руки не ведают покоя. Где бы вы с ней ни находились, рука ее постоянно норовит нырнуть вам в карман и, нащупав дозревающий банан, лелеять его в сладчайшем самозабвении страсти, которая, как ни странно, совсем не отражается на ее лице. Глядя на нее в такой момент со стороны, можно подумать, что она слушает Брамса. Но я-то, и только я один хорошо знаю, что она не Брамса слушает, а внимает моему блудню. Она играет на нем, будто на кларнете. Иногда я думаю, кому бы заказать ноты специально для ее игривых пальчиков. Я бы назвал это сочинение «Вечерняя рапсодия для пробуждающегося блудня». Любопытно, что я при этом вроде бы даже и ни к чему, возможно, я третий лишний. Лида научилась находить с моим младшим братом настолько общий язык, что я уже ничуть им не управляю. Временами мной овладевает страх, что они сговорятся и убегут, она выведет моего блудня, словно жеребца из конюшни, сядет сверху и задаст стрекача, оставив мне лишь мошонку с яйцами, чтобы я мотал-калатал ими, созывая правоверных на вечернюю службу. Мой жеребец реагирует на Лиду сразу, стоит мне только ее увидеть, и это уже не просто условный рефлекс, это правило этикета. Она хитро улыбается, и я уже знаю, что произойдет через секунду, и, когда ее рука юркнет в мой карман, там уже все готово – жеребец ржет от возбуждения, бьет копытом и закидывает голову. А когда приближается триумфальная минута, в честь которой я готов устроить салют, фонтан и фейерверк, Лида затягивает меня в укромный уголок, извлекает из моих штанов горячий револьвер и обреченно выстреливает себе в рот. В ту же минуту звучат литавры, вспыхивает свет, Брамс встает и снимает шляпу. И если бы мне кто-нибудь запихнул бы задницу перышко, я бы улетел.
Вы не поверите, но она с ним разговаривает, я имею в виду свой блудень, она разговаривает с ним, как вот я с вами, иногда мне кажется, что она разглагольствует с ним даже больше, чем со мной. Дошло до того, что она и не поздоровается, пока не поприветствует моего брателло.
– Хай, Ивасик! – восклицает она, а когда мы не в людном месте, то еще и нежно щелкнет его по головке, а затем уже чмокнет меня.
Она долго подбирала ему имя, так, словно оно призвано служить моему блудню всю его сознательную жизнь. Недели через две остановилась на Ивасике и устроила крестины, обливая несчастного Ивасика холодным шампанским, а затем мартини и апельсиновым ликером.
– Ивасик, Ивасик, я твоя крестная мама.
– Придется тебе подыскивать еще одно имя, ведь он не православный, а католик, – засмеялся я.
– Ну так назову его, как в той сказке, Ивасиком-Телесиком. Звучит?
– Еще как!
Я мог смотреть, лежа в постели, телевизор, а в это время Лидка мило сплетничала со своей волшебной палочкой, моим стержнем, который на ее глазах превращался то в ваньку-встаньку, то в царственный жезл, то в ядреную боеголовку, а затем наклонялась к блудню и говорила в него как в микрофон, время от времени увлажняя его языком, чтобы звучание было чистым и звонким. Если бы кто-нибудь случайно услышал это, то наверняка подумал бы, что она сюсюкает с маленьким дитятком. Лидка признавалась ему в любви куда чаще, чем мне, иногда казалось, что она просто терпит меня и воспринимает исключительно в качестве подставки и носителя этого роскошного торчила. Она умащивала его кремами из сбитых сливок, джемами, мармеладом, поливала ликерами, коньяком, вином, вставляла в Ивасика тоненькую соломинку, набирала в рот шампанское и, запустив его внутрь, затем высасывала, но когда однажды она обложила его мороженым, тот просто свалился с копыт.
– Ах, это ему не понравилось! – вскрикнула Лидка и принялась слизывать мороженое.
Обратите внимание, она сказала, что это ЕМУ не понравилось. Меня же она просто не брала в расчет. Да и кто я, собственно, такой? Она дошла до того, что читала над моим многоликим блуднем заклинания:
Ивасик-Телесик, сойди на бережок.
Я дам тебе, Телесик, с маком пирожок.
А кода он доверчиво откликался, продолжала:
Милый мой Ивасик,
Расскажи-ка мне, где бывал, что слыхал,
В какой хатушке-лохматушке ночевал.
– Неужели, так ты нигде, кроме меня, и не ночевал? Так я тебе и поверила.
Заклинаю тебя, Ивасик, чтобы верным ты был только мне.
Чтоб хозяин, коль вздумает тебя в щелку чужую пихать,
стал бы силу Ивасик терять и, как снопик, лежать.
Заклинаю тебя солнцем и звездами,
землею и водою,
всеми силами небесными: слушай только меня.
А на чужие голоса не отзывайся,
чужой лохматушки остерегайся,
и кто бы тебя, милый мой, не заклинал,
кто бы тебя в губоньки не брал,
кто бы тебя язычком не лизал, —
Лишь бы ты не стоял.
Бывало, я вспоминал Лидины слова, и меня охватывал страх, что когда-нибудь она добьется своего, как добиваются в цирке, дрессируя разных щенков: ляг, встань, ляг, встань. Если даже какой-нибудь глупый щенок поддается дрессировке, то почему бы такому толковому интеллигентному блудню, как мой, не подпасть под власть Лидиных чар? А когда она сказала мне: «Ты знаешь, он такой аппетитный, что я готова его съесть», – я понял, что добром это не кончится, когда-нибудь она и вправду отчебучит такой номер. Женщина от большой любви готова даже уничтожить объект своей страсти, только бы он никому не достался.
Не забывала Лида и о своем лоне, она то выстригала его под ежик, то сбривала до блеска, и тогда сжатые губки выражали философскую задумчивость Моны Лизы, а то разводила такую курчавость, что ладонь на лоне пружинила. Несколько раз красила волосы в разные цвета, больше всего мне нравился ядовито-красный – это было что-то невероятное, я взглянул и увидел пылающие джунгли, услышал визг перепуганных орангутангов, отчаянные крики попугайчиков и шипение удавов. Я даже приложил ухо, чтобы лучше слышать, как стонет земля и бодро горят мирные вьетнамские села. А затем я немедля бросался тушить пожар.
Выбритое же лоно, напротив, напоминает пустыню с величественной дюной посредине, и когда всматриваешься настолько близко, что ресницы чиркают о нее, то видишь в мерцающем мареве туарегов на верблюде, и песня их тосклива и беспредельна, как сама пустыня.