Тут как раз свет загорелся, и все увидели, как Примат несет Гнома на руках.
Потом эту историю мы вспоминали невесело.
За два дня до вылета домой Примат и Гном в числе небольшой группы отправились куда-то в предгорную глушь, забрать с блокпоста невесть каким образом повязанного полевого командира. Добирались на вертолете, в компании еще с парой спецназовцев, то ли нижнетагильских, то ли верхнеуфалейских.
Полевого командира с небрежно, путем применения и сапога, и приклада, разбитым лицом загрузил лично Примат; одновременно, чуть затягивая игру, стояли возле вертолета, направив в разные стороны стволы, те самые, не помню с какого города, спецназовцы. Им нравилось красоваться: они были уверены, что их никто не подстрелит, такое бывает на исходе командировки. Гном тоже пересыпал зубками неподалеку.
Тут и положили из кустарника двумя одиночными и верхнеуфалейцев, и нижнетагильцев — обоих, короче, снесло наземь, разом и накрепко. Гном тоже зарылся в траву, что твой зверек, и, когда пошла плотная пальба, на окрик Примата не отозвался. Сам Примат к тому времени уже в нутро вертолета залез, и вертушка лопастями буйно размахивала в надежде поскорее на хер взлететь отсюда.
Выпрыгнув на белый свет, Примат, потный, без сферы, не пригибаясь, прицельно пострелял в нужном направлении, потом подхватил раненых, сразу двоих, на плечи, на одно да на второе, и отнес их к полевому командиру, который, заслышав стрельбу, засуетился связанными ногами и часто заморгал слипшимися в крови тяжелыми ресницами — ровно как не умеющая взлететь бабочка крыльями.
Следом Примат сбегал за Гномом, вытащил его из травы и на руках перенес в вертушку.
На Гноме не было ни царапины. Пока вертушка взлетала, он, зажмурившись, раздумывал, куда именно его убили, но ни одна часть тела не отозвалась рваной болью. Тогда Гном раскрыл радостный рот, чтобы сообщить об этом Примату.
Примат сидел напротив, в черной луже, молча, и у него не было глаза. Потом уже выяснилось, что вторая пуля вошла ему в ногу, а третья угодила ровно в подмышку, там, где броник не защищал белого тела его.
Еще россыпь пуль угодила в броник, и несколько органов Примата, должно быть, лопнули от жутких ударов, но органы уже никто не рассматривал: вполне хватило того, что Примат какое-то время бегал лишенный глаза, с горячим куском свинца в голове.
То ли нижнетагильцы, то ли верхнеуфалейцы выжили оба, а Гнома представили к награде.
Мы возвращались домой вместе с огромным цинком Примата.
Жена встретила гроб с яростным лицом и ударила о крышку руками так, что Примат внутри наверняка на мгновение открыл оставшийся глаз, но ничего так и не понял.
На похоронах она стояла молча, без единой слезы, и, когда пришла пора бросать землю в могилу, застыла замертво с рыжим комком в руке. Ее подождали, а потом пошли, со своими комьями, иные. Земля разбивалась и рассыпалась.
Гном даже не плакал, а как-то хныкал, и плечи подпрыгивали, и грудь его по-прежнему казалась жалкой, как скворечник, а внутри скворечника кто-то гуркал и взмахивал тихими крыльями.
Жена Примата сжимала землю в руке настолько сильно, что она вся выползла меж ее пальцев, и только осталась липкость в ладони.
Она так и пришла с этой грязной ладонью на поминки.
Сначала пили молча, потом разговорились, как водится. Я все смотрел на жену Примата, на окаменевший лоб и твердые губы. Не сдержался, подошел, сел рядом.
— Как ты? — кивнул на живот ей.
Она помолчала. Потом неожиданно погладила меня по руке.
— Ты знаешь, — сказала. — Он ведь меня дурной болезнью заразил. Уже беременную. И лечиться нельзя толком, и заразной нельзя быть. А как его убили — в тот же день все прошло. Я к врачам сходила, проверилась — ничего нет, как и не было никогда.
Через несколько месяцев дом Примата ограбили — пока вдова ходила в консультацию. Выгребли все деньги, много — смертные выплатили; еще взяли ключи от машины и прямо из гаража ее увезли.
Вдова позвонила мне спустя три дня после происшествия, попросила приехать.
— Есть какие новости? — спросил я у нее.
Она пожала плечами.
— У меня есть… подозрение, — сказала она, поглаживая огромный свой живот. — Поехали съездим к одной женщине? Она ведунья. Ни с кем не встречается давно, говорит, что ее правда зло приносит. Но она отцу моему должна, потому встречается со мной.
Я внутренне хмыкнул: какие еще, боже ты мой, ведуньи; но мы поехали все равно — вдове не откажешь.
Дверь открыла приветливая и ясная женщина, совсем не старая, одетая не в черное и без платка — совсем не такая, как я себе представил: улыбающаяся, зубы белые, в сарафане, красивая.
— Чай будете? — предложила.
— Будем, — сказал я.
Сели за стол, съели по конфете, чай был горячий и ароматный, в пузатых чашках.
— Ищете кого? — спросила ведунья.
— Дом обворовали, — ответила вдова. — И очень все ладно было сделано, как будто свой кто-то: ничего не искали, а знали, где лежит.
Ведунья кивнула.
— Я вот фотографию принесла, — сказала вдова.
Она достала из сумочки снимок, и я вспомнил тот милый чеченский денек, когда мы выпивали, и потом свет погас, а после снова включился, и мы сфотографировались, все уже пьяные, толпой, еле влезли на снимок, плечистые, как кони.
— А вот этот и ограбил, — сказала ведунья просто и легким красивым ногтем коснулась лица Гнома.
— Видишь, какой? — добавила она, помолчав. — Так уселся, что кажется выше всех. Смотрите. Он ведь маленький, да? А тут незаметно вовсе, что маленький. Больше мужа твоего кажется, вдовица. Он твой муж? — и указала на Примата. — Мертвый уже он. Но дети его хорошими будут. Белыми. У тебя двойня.
Я сидел ошарашенный, и даже чайная ложка в руке моей задрожала.
Гном уволился из отряда три месяца назад, и с тех пор его никто не видел.
— Поехали к нему! — чуть ли не выкрикнул я на улице, дрожащий уже от бешенства, сам, наверное, готовый к убийству.
Вдова кивнула равнодушно.
Домик Гнома был в пригороде, мы скоро туда добрались и обнаружили закрытые ставни и замок на двери, такой тяжелый, какой вешают, только уезжая всерьез и далеко.
Постучали соседям, те подтвердили: да, уехал. Все уехали: и мать, и дочь, и сам.
Мы уселись в машину: я — взбудораженный и злой, вдова — спокойная и тихая.
— Надо заявление подавать, — горячился я, закуривая и глядя на дом с такой ненавистью, словно раздумывая, а не сжечь ли его. — Найдут и посадят тварь эту.
— Не надо, — ответила вдова.
— Как не надо? — поперхнулся я.
— Нельзя. Он друг был Сережке моему. Я не стану.