<>
Добрая мама помогала мне книгами. Возвращаясь из Дакара через Париж, я и сам натаскал — пользуясь дипломатическим паспортом — немало книг из «YMCA-пресс». В семье начался скандал. Мама отсортировывала те, что можно (поэзия, философия, Набоков) и те, что нельзя (грубое, про нашу жизнь, невозвращенцы: l'antisoviétisme primaire). Граница (в сущности, либерального) запрета проходила между Оруэллом (можно) и Бетховеном (нельзя). С книжной чистки началось противостояние. Наш культурный союз был нарушен ее страхами за папу, которые, однако, по либеральным причинам подробно не озвучивались.
МАМА. Навредишь отцу. Нельзя, и все.
Больше всего на свете папа боялся потерять свой дипломатический паспорт. Авария, ограбление, тропическая лихорадка, смерть друзей — все мелочи по сравнению с потерей паспорта. Потерять паспорт — положить на плаху голову. Папа носил его с собой всюду, и только одному человеку доверял, когда шел купаться в океан на пляже Нгор, — моей маме. Мы шли в воду, а мама сторожила брата и паспорт. Брат носил очки. В очках он был похож на маленького западного немца. В Дакаре я нашел себе подругу — дочку южновьетнамского посла. В то время шла война — мы были врагами. Это нас невероятно сблизило. Мы ездили на ее «дё швё» ночью на дикие пляжи и в ночных клубах танцевали под «Битлз», которые уже побывали в Париже. Я возвращался к утру в полном кайфе, но охрана молчала: я был неприкосновенным. Посол выше резидента. Хохол-резидент Телега прятался под крышей Союзэкспортфильма — торговал советскими фильмами. Он мог испортить жизнь любому советскому гражданину. Но никто, кроме меня, ничем предосудительным не занимался. Рано утром советские люди ловили на пирсе рыбу, экономя деньги на «Волгу», а ночью тайно сами выносили мусор на помойку, чтобы не платить сенегальским мусорщикам. Африканцы подкараулили советских дипломатов и отпиздили их по полной программе. Мама с папой были скандализированы. Папа провел партийное собрание на далеком пляже. Считалось, что там их никто не подслушивает. Телега пригласил нас семьей на ужин. Родители долго колебались, но все-таки собрались. Ехали к нему с брезгливыми лицами. Кормили нас на убой. Говорили о пище. Когда мама говорила «дыня» — несли дыню, когда «мясо» — несли мясо. Резидент был доволен: мы нажрались до отвала и много выпили. Утром я ловил на спиннинг рыбу, размахнулся и поймал француза за ухо. Попадись мне русский, он бы обматерил, а француз терпеливо ждал, пока ухо снимут с крючка.
<>
Папа терял представление о стране, которую он представлял. Она казалась ему такой, какой он ее видел в мелованных альбомах ленинградского издательства «Аврора», которые он дарил иностранцам. Это была подарочная страна. Это была великая страна. Там было все: озеро Байкал, Кижи, Днепрогэс, полеты огромных птиц над казахской степью, пальмы, ледники, парады на Красной площади, половодье на Волге. Оставалось сделать последнее усилие: поднять материальный уровень населения, но было тысяча объективных причин, в силу которых эта задача откладывалась из года в год. Папа готов был подождать.
Отдельно существовала газета «Правда», самая оптимистическая газета в мире, где добро ежедневно побеждало зло, газета-сказка, которую папа читал после ужина, но с годами он все чаще засыпал над ней, уставая за день. В «Правде» каждый заголовок от первой до последней страницы звучал так бодро, что выглядел сексуальным призывом. Этим мы, студенты, развлекались в университете. Когда папа возвращался в Москву, он не знал, как и сколько платить за троллейбус (я сейчас тоже не слишком уверен в этом). Полупустые магазины вызывали у него веселое недоумение. Он готов был постоять в очереди в булочной, в каше опилочной грязи, которую размазывает по полу уборщица, та самая, которая считает французов «очень грязными людьми». Перебои с продовольствием были для папы временной проблемой, ограниченной месяцем отпуска. Приходил в гости посол Виноградов. Он жил ниже нас на этаж. Виноградов спрашивал меня с хитрым лицом, с густыми бровями:
— Ну, как там у тебя насчет девочек?
Это считалось знаком внимания. Родители сидели с включенными лицами. Ужин готовился по высшему разряду: ростбиф с кровью или курица в миндале. Апофеозом был мамин фирменный лимонный пирог. Вопрос повторялся из года в год. Я заливался краской. Потом пришел к выводу, что Виноградов — идиот. Через кого-то я узнал, что у Виноградова есть любовница: работает кассиршей в магазине, и он ей возит подарки. Я представлял себе любовь кассирши и посла Виноградова. Это было красиво. Бабушка Сима, выражая мнение народа, не понимала, зачем так много ездят родители.
СЕРАФИМА МИХАЙЛОВНА. Настоящий человек все имеет в самом себе. У него там внутри и Европа, и Африка, и Ростов-на-Дону.
— А Новая Зеландия? — с серьезным видом интересовался я.
Как всегда, не спросясь, раз в год, ранним утром приезжал из Тамбова троюродный брат мамы, дядя Геля. На кухне они с мамой пили кофе. В голубом ворсистом халате мама рассказывала, что мир красив и разнообразен. С хитрым грязноватым лицом командировочного, проведшего ночь в русском поезде, дядя Геля выступал с позиций тамбовчанина.
ДЯДЯ ГЕЛЯ. У нас тоже строят небоскребы. Уже два построили. В каждом — по двенадцать этажей.
— Сегодня мне стыдно быть русской, — сказала мама моему папе в августе 1968 года. Папа ничего не ответил. Мы спускались в темные долины подсолнухов, которые перезрели под солнцем. Подсолнухи стояли с опущенными головами.
— Я все понимаю, но молчу, — говорила мне мама в те годы.
Ей казалось, что это — мудрость. Она защищала гнездо. Разрываясь между утраченной надеждой, верой в несуществующий разум и защитой папиных интересов, она не подозревала, что путь к освобождению лежит через этот стыд. Ее наивный эгоизм меня долгое время обезоруживал. За европейский комфорт надо было расплачиваться молчанием танков. Наконец я не выдержал и сказал:
— По-моему, это просто трусость.
У нас с ней возникла глухая враждебность людей, близких по духу, но чуждых по степени своей семейной ответственности: политическая аналогия — Ленин и Троцкий. На что я ее толкал? На то, чтобы она вышла на Красную площадь? На полную шизофрению? Мне стало гораздо легче общаться с отцом, чем с ней. Мы подсознательно искали с ней разрыв. Он наступил в сентябре 1973 года из-за Чили.
Что мне Чили? Но тогда моя ненависть к системе, в которой я не видел ничего, кроме идеологии, достигла таких степеней, что Альенде в моих глазах был заранее объебанным утопическим социалистом, ставленником Кремля, и я пришел в полный восторг от хунты Пиночета, торжества ЦРУ. Мне было приятно, что Альенде убили. Мне было радостно, как завыла Москва. Это был пик моей политической невменяемости: я был настолько левым, что стал правым, чтобы отстоять свой гошизм. Все что угодно, только не Москва. Дискуссия о Чили на московской кухне, составленной из предметов французского быта, была краткой. Мама заорала, что я — негодяй. Папа был, как всегда, в Париже. Из-за Пиночета мы не отметили мой день рождения — единственный раз в моей жизни.
<>