Европейский «гуманистический комплекс» первых послевоенных лет заставил по-новому взглянуть на «божественного маркиза».
«Бесспорно, — писал в 1945 году Р.Кено, — что воображаемый мир Сада, желанный его героям (и почему бы — не ему самому?), — это прообраз, в виде галлюцинации, того мира, где правит гестапо с его пытками и лагерями».
[121]
Французские экзистенциалисты встретили Сада холодно. «Нужно ли сжечь Сада?» — задалась вопросом Симона де Бовуар. Можно было подумать, что для маркиза вновь начался XIX век. В духе сартристского физиологизма Бовуар в своем обширном эссе
[122]
попыталась (без особого успеха) объяснить своеобразие философской проблематики Сада патологическими свойствами его организма: мнимым гермафродитизмом, породившим якобы ревность Сада к женщинам как к своим соперницам и желание их уничтожить. Камю был еще более ригористичен. В своем анализе философии Сада в «Бунтаре» он в достаточной мере голословно идентифицировал идеи Сада с идеями его героев вроде Сен-Фона, низводящих «человека до объекта эксперимента».
[123]
Но чем дальше в прошлое уходила война, тем более явственно возрождалась сюрреалистическая привязанность к Саду. В 1959 году в ознаменование 145-й годовщины со дня смерти маркиза сюрреалисты устроили специальную церемонию, подтвердившую их верность Саду. Возрождалась также и сюрреалистическая трактовка произведений Сада как призыва к «освобождению», но это происходило уже на новой, более серьезной основе — в обстоятельных работах Ж.Лели (который, как почти все другие исследователи творчества Сада старшего поколения, в молодости был связан с движением сюрреализма). Ж.Лели был убежден, что у Сада существовали гуманистические намерения. Он даже был готов утверждать, что если бы человечество прислушалось к голосу Сада, ему бы удалось избежать позора фашистских режимов в Европе.
[124]
Мысль, конечно, несколько наивная, но наивность такого утверждения — еще не аргумент в пользу тех, кто, как Камю, путает Сада с его героями. Р.Барт предложил свою концепцию. По его мнению, обвинение в антигуманизме, выдвинутое против Сада, основывается на недоразумении: к Саду подходят как к реалисту, в то время как он постоянно «приводит нам доказательства своего «ирреализма»»,
[125]
ибо все, что происходит в романах Сада, совершенно невероятно. Р.Барт прав в том отношении, что Сада действительно недопустимо рассматривать в качестве реалистического писателя.
Что же заставило Сада демонстрировать порок во всем его инфернальном великолепии?
На этот вопрос мы, кажется, можем найти ответ у самого писателя.
«Я должен наконец ответить на упрек, — пишет он в «Мысли о романах», — который мне был сделан, когда появилась «Алина и Валькур». Мое перо, говорят, слишком остро, я наделяю порок слишком отвратительными чертами; хотите знать почему? Я не хочу, чтобы любили порок, и у меня нет, в отличие от Кребийона и Дора,
[126]
опасного плана заставить женщин восхищаться особами, которые их обманывают, я хочу, напротив, чтобы они их ненавидели; это единственное средство, которое сможет уберечь женщину; и ради этого я сделал тех из моих героев, которые следуют стезею порока, столь ужасающими, что они не внушают ни жалости, ни любви».
[127]
Далее Сад пишет:
«Я хочу, чтобы его (имеется в виду преступление. — В.Е.) ясно видели, чтобы его страшились, чтобы его ненавидели, и я не знаю другого пути достичь этой цели, как показать его во всей жути, которой оно характеризуется. Несчастье тем, кто его окружает розами».
[128]
Великолепная гуманистическая программа! Сад не мочит роз в сточной канаве,
[129]
он шлет несчастье на головы тех, кто порок «окружает розами». Так неужели Ж.Лели все-таки прав: Сад — гуманист? Гуманист, как известный персонаж; «Волшебной горы», который мечтал о создании энциклопедии порока ради его сокрушения. Но тогда почему же в следующей строке «Мысли о романах» Сад отказывается от авторства «Несчастий добродетели»:
«Так пусть мне больше не приписывают романа о Ж…; никогда я не писал подобных вещей, никогда, безусловно, и не буду писать…»?
[130]
Не потому ли, что если достаточно «невинный» роман «Алина и Валькур» можно защитить, прикрывшись гуманными намерениями, то в истории Жюстины настолько обнажена главная идея, выраженная в самом названии, что роман «спасти» невозможно никак?
Выпад Сада против порока и его носителей можно считать хитроумной уловкой на основании того, что в своем творчестве Сад не предложил и даже не попытался предложить никакой серьезной альтернативы пороку. Добродетель? В представлении Сада добродетель была связана с христианской моралью и Богом. Отвернувшись от этих «химер», Сад отвернулся и от нее, достаточно показав ее немощность в истории Жюстины. Он сомневался в самодостаточности добродетели.
«Ты хочешь, чтобы вся вселенная была добродетельной, — философствует он в одном письме, — и не чувствуешь, что все бы моментально погибло, если бы на земле существовала одна добродетель».
[131]
Размышления Сада невольно вызывают в памяти воспоминание о ночном госте Ивана Карамазова, уверявшего, что без существования зла история бы закончилась… Но если Достоевский не удовлетворился софизмами черта, то Сад, напротив, принял мысль о необходимости присутствия зла в мире.
[132]
Он оказался заворожен, загипнотизирован ею и не нашел ничего иного, как чистосердечно возвестить о неистребимости и торжестве зла, которому в своем творчестве предоставил такие полномочия, каких оно никогда не получало в искусстве.