– С нашими ребятами прокатимся до верхнего поворота и обратно. Через час будешь дома. Соглашайся, а то я одна не поеду.
На Асю вмиг нахлынули чувства: ей было лестно, что красивая Чакар зовет ее с собой, и радостно, что неожиданная авантюра вот-вот вырвет ее из тисков напряженного сельского однообразия, и страшно, что бабушка заметит ее отсутствие и нажалуется потом отцу. Чакар была столь мила, столь изящна и столь насмешлива, что Ася послушалась ее приказания, помчалась домой, отыскала в шкафах кричащую аквамариновую косынку и, схватив для виду ржавую лейку, пробралась в сад, а оттуда, сбежав по террасам-лесенкам, через заборы – на окраину села, где ее подобрал и увез старый коричневый уазик.
Ася сидела рядом с водителем, а сзади меж четырех крепышей счастливо звенела смешками нежноголосая Чакар. Душистый ветер рвался в открытые окна, неровная дорога петляла над обрывами и провалами, пролезала между мощными гранитными валунами, прыгала через ручейки, зарывалась в лесные заросли и подбрасывала уазик на каменных кочках.
Чакар шутливо препиралась с крепышами, игриво дерзила водителю и тыкала Асю в спину указательным пальцем:
– Что, в городе так не прокатишься, да, Ася?
Здоровяк-водитель включил диск с народными песнями, крепыши защелками пальцами, Чакар закричала «Воре, воре!»{Давай, давай! (авар.)}, аквамарин затрепетал на Асиной голове. Они домчались до верхнего поворота и, скрипнув колесами, понеслись дальше, к сосново-березовому криволесью и рассыпанным по склонам альпийским лугам. Ася занервничала, оглянулась на зажатую твердыми мужскими плечами Чакар, повернулась к водителю. Но все хохотали, вторили песенному припеву и ничего не хотели слушать. И тогда Ася дернулась головой и в голос зарыдала.
– Ё, е! – изумленно-радостно загомонили молодые люди, а Чакар презрительно повелела не пугать «эту дурочку» и повернуть назад, в село.
Уазик и правда затормозил, но вместо того, чтобы развернуть машину, водитель спрыгнул на обочину и, разминая шею, побрел по колена в высокой траве. Остальные высыпали за ним.
– Чуть-чуть отдохнем и вернемся, – заверила Асю Чакар, схватила из-под сиденья пластиковую бутыль с родниковой водой и, подскочив, как дикая коза, плеснула ею прямо в крепышей, а те, подбежав всем скопом, шутливо заломили ей руки. Так началось многочасовое мучение. Асю кормили обещаниями, но никак не отправлялись. Сначала водитель, усевшись с ней рядом на пахуче разросшихся цветах и травах со сложными двухчастными названиями, нудно допытывался: «Где учишься? Куда ходишь? Чья дочка?» Потом Чакар предложила поиграть в кошки-мышки, и Асю, которая не желала, дергали за руки и бранили наперебой. Потом долго беседовали с людьми, сидевшими в проезжавшем автомобиле, и Ася прятала лицо, чтобы ее не узнали. А когда наконец сели в уазик и двинулись назад, к селу, водитель свернул на обочину, а сзади завязалась возня и раздались медовые Чакаркины возгласы:
– ЧIа, чIа!{Стой, подожди (авар.).}
Ася перепугалась до смерти и уже почти решилась выпрыгнуть из уазика и бежать домой в одиночку, но возня неожиданно затихла, и уже в сумерках они доехали до села.
У дороги ее ждал напуганный дед, и «мальчики», как окликала их Чакар, принялись утешать его и ссылаться на ту къахIбу{Шлюха (авар.).} и ее происки. Сама Чакар улизнула, сверкнув хитрыми глазищами.
В доме ждала бушующая бабушка, и в Асю полетели медные кувшины, расшитые бисером и набитые бабушкиными косами подушки и яростные слова. А на следующий день все село судачило о том, что дочка такого-то и внучка такого-то села с молодыми мужчинами в уазик и уехала в горы, а с нею гулящая лиса Чакар, с которой ни одна порядочная девушка не то что не заговаривает, но даже близко не подходит.
В тот день многие мамушки вымарали имя Аси из списков своих потенциальных невесток, а дедушка, сказавшись больным, еще неделю не показывался на годекане.
Но все эти треволнения остались позади, и Ася, спеша с пакетом и банками к дому, думала только о сыне тети Патимат и «ослиной соли».
5
На набережной было пустынно. Шамиль приблизился к старым гипсовым перилам, за которыми чернела железнодорожная насыпь, блестели рельсы, вырисовывались хаотические прибрежные строения и волновалось темно-голубое море. Далеко слева мелькали, запутываясь нитями, разноцветные воздушные шары и шумел механический силомер, завлекая невидимую публику. Справа доносился неясный ропот, сливающийся с шумом прибоя. Шамиль постоял в нерешительности и пошел направо, то и дело оглядываясь на пенистые гребешки волн, узкую песчаную полоску и груду черных камней, виднеющихся за рельсами.
Постепенно ропот стал превращаться в плачущую мелодию, смешивающуюся с ритмичными хлопками и криками одобрения, и вскоре Шамиль увидел множество людей, скопившихся вокруг человечка в бордовой черкеске с газырями. Человечек пел стоя, аккомпанируя на непонятно где залежавшемся чунгуре и самозабвенно зажмурив глаза. Сладко вибрировал его голос, дрожал выточенный из тутового дерева корпус рыдающего инструмента, приподнятые морским ветром, плясали полы черкески. Рядом стоял улыбающийся усач, протягивая черный микрофон то к дергающимся струнам, то к задранному подбородку чунгуриста. Шамиль неторопливо приблизился к слушателям и встал сбоку, уставившись на беспокойные руки музыканта.
Когда пение прекратилось, люди бурно зааплодировали и что-то закричали на лезгинском. По обе стороны от бордового человечка выросли несколько крупных мужчин с микрофонами, которые тоже начали кричать и воодушевленно потрясать свободными руками. Голоса их неслись из большого динамика, спрятанного под худосочным деревцем. Публика слушала молча, вздыхая, как стоустое чудище.
Шамиль не понимал лезгинского, но мешкал уходить. Над головами выступающих неожиданно появился огромный портрет сурового бородатого человека в белом башлыке и в большой папахе, перевязанной зеленой ленточкой.
– Магомед Ярагский? – подумал вслух Шамиль.
– Хаджи-Давуд Мюшкюрский, – гордо произнес стоявший рядом слушатель, быстро взглянув на Шамиля и снова уставившись вперед.
Это имя Шамилю ни о чем не говорило, и он уже собирался выбраться на ближайшую улицу, когда один из ораторов неожиданно перешел на русский. С первых же слов Шамиль понял, что тот произносит заученный и отрепетированный текст.
– Спасибо дорогому певцу Ярахмеду. Вы правильно поняли, он пел про нашего Хаджи-Давуда. А Хаджи-Давуд – герой лезгинского народа! – прогремел оратор, изредка подглядывая в бумажку. – В начале восемнадцатого века он объединил весь Лезгистан и повел наших предков против персидских гарнизонов! Он поехал в Кайтаг и Казикумух и уговорил ихних правителей помочь в войне с иранскими шиитами! От Дербента до Шемахи все пылало! Хаджи-Давуда заточили в тюрьму, но он выбрался и повел народ дальше! Лезгины выгоняли персов из своих городов и крепостей, но персов было больше! И наш Хаджи-Давуд решил просить Петра о помощи, но Петр помогать не стал. Все же народ любил Хаджи-Давуда и шел к нему со всех концов Кавказской Албании. Наши захватили Шемаху, казнили иранского наместника, ограбили и перебили многих персов, увели в плен их детей! Там были русские купцы, которые дрались за персов, и эти купцы пострадали. Поэтому Петр решил Шемаху взять и персидскому шаху помочь! А иранские правители Гянджи и Еревена стали готовить военный поход. Но ничего у этих трусливых персов не получилось. Они до утра пьянствовали на берегу Куры, потом стали медленно собираться, а наши смелые лезгины накинулись на них, разгромили и радостно вернулись с добычей. Но нужны были союзники. Россия не помогла лезгинам, и Хаджи-Давуду пришлось просить помощи у турков. Он им сказал: «Помогите, но оставьте нам свободу!» И он был признан ханом Ширвана и Кубы и сделал столицу в Шемахе. Россия и Турция забрали себе соседние земли, а свободные земли Лезгистана оставили Хаджи-Давуду. Но нашлась одна змея, которая захотела его погубить. Бывший союзник, казикумухский хан, решил сам стать шахом в Лезгистане и попросил турецкого султана посадить его вместо Хаджи-Давуда. Хитрый султан пригласил Хаджи-Давуда, его семью, братьев и приближенных к себе в гости в Гянджу, а когда Хаджи-Давуд приехал, арестовал его и отправил на греческий остров. Там наш герой умер, а в Шемахе стал править казикумухский разбойник!