Яша ушел.
Старый Каплун увидел, как Паша-Мера и Бунечка завернули в сквер, куда он тоже ходил, пока его носили ноги. Он знал этих старух еще девочками, их папа собирал мусор и был настоящим мудрецом. Они часто разговаривали с Каплуном во дворе на лавочке, когда с нее сходили досужие бабки, и много говорили о жизни, о евреях – тема была бесконечной. Они играли с ним в старую еврейскую игру: находили евреев, которые жили под русскими фамилиями, раскрывали их и вносили в список евреев, которыми можно гордиться. Часто они записывали в евреи людей, которые никогда ими не были, но список рос, и игра была увлекательной. Какой смысл был в записывании чужих людей в свои списки, ведь своих было немало? Видимо, они попадали в список для уверенности, что их больше, чем в переписи, они были вместо утраченных и убитых. Народ должен восстановить свое число, если их будет меньше, то он (Мошиах) не придет, и второй храм не будет построен.
Старухи завернули за угол и исчезли за домом, но Старый Каплун их видел, он видел их много лет, его перископ видел происходящее внизу и вверху, на суше и на море, в прошлом и в будущем.
Старухи каждый день сидят на лавочке в скверике у кинотеатра «Мир» и едят эскимо на палочке.
Они сидят на лавочке, потому что они уже старые и больные, с раздувшимися от отеков ногами. Они плохо видят из-за катаракты, у них диабет, и им нельзя мороженое, но они его любят, это их единственная радость, и они ее делят на двоих, одно эскимо на двоих.
У них с детства все на двоих: одни валенки, одна каракулевая шуба, одна квартира от папы, который всю жизнь собирал по дворам тряпки и прочий хлам, а за это давал людям китайские термосы, ткань на шторы и краску.
Папу они любили за двоих, мама умерла при родах, и он вырастил их сам с горбатой теткой, жившей в их доме на правах бедной родственницы до самой смерти. В день, когда тетка умирала, она все пыталась встать, помыть посуду и поменять скатерть на обеденном столе.
Так и упала, нагнувшись к ящику огромного буфета из дома прокурора. Этот буфет прокурор выбросил в 62-м году, прикупив «Хельгу», мечту всех советских людей.
Папа Буни и Паши-Меры буфет подобрал и привез на своей лошадке к ним домой, и с тех пор буфет стоит там на вечной стоянке. В нем лежит все, что у них есть, все добро и все несчастье: старые альбомы с обложками из ткани с цветочками из ниток мулине, старые платья, папины медали и грамоты от райпотребсоюза за успехи в соцсоревновании.
Есть там и шкатулка с хохломской тройкой на крышке, в которой лежат одни серьги, одно колечко, один кулончик с их общей фотографией под замочком с секретом и потрескавшаяся от времени маленькая фотография мамы в Гурзуфе на спартакиаде народов СССР по волейболу – там мама в белых трусах и футболке с надписью «Белоруссия».
После смерти двух лошадок папа сам устал от мусора в жизни, выпил две ежевечерние стопки, захрапел и не проснулся.
Девочки уже были взрослыми, он был им хорошим отцом, но мужем он быть не мог никак, и он посчитал, что уже хватит, и умер, чтоб не видеть, как какая-нибудь сволочь будет мучить его девочек на его глазах.
Так и случилось, папа умер, и в дом привели Наума, курчавого господинчика из пригородного колхоза, где он работал ветеринаром по осеменению дойного стада.
Он был сиротой и сам выучился на конского врача, на человеческого ему не хватило полбалла и пары тысяч рублей.
Деньги оказались у грузина, которого приняли. Этих денег не хватило бы ему в Кутаиси даже на зубного техника, а в мединститут он поступил вместо Наума. Наум со своими баллами стал студентом ветинститута с хорошим общежитием и столовой с продуктами со своего подсобного хозяйства.
Наума привела папина сестра Леля, чтобы он пожил у них в квартире во время командировки, связанной со специализацией по осеменению. Он пожил и остался в комнате у Паши-Меры законным мужем. Круглая Паша-Мера была теплее тощей, как дрын, Бунечки. И так они прожили всего пять лет.
Через пять лет Паша-Мера поехала на годичные курсы усовершенствования учителей в Минск. Она желала преподавать новый предмет – обществоведение – и приезжала только на праздники (ноябрьские, Первое мая и Новый год).
Вот тогда-то Наум стал ночью приходить к Бунечке, потому что он мерз один, видимо. Его родители зачали в южном городе, и он категорически не мог спать один. Наум прилег к Бунечке и молча целый год спал с ней, и она молчала, стыдясь своей слабости.
Потом приехала Паша-Мера, и все стало на свои места, Бунечка молчала и молчит до сих пор, Наум овладел новыми методами осеменения, но так и не сумел осеменить двух сестер и загрустил.
И в это время его грусть растаяла на груди у Сони Берсон, вдовы маляра Симановича, лучшего специалиста по потолкам, накату по трафаретам в виде листочков и геометрических фигур собственного изготовления и безупречным филенкам, которые он подсмотрел в Зимнем дворце, когда поступал в кинотехникум в 40-м году.
Соня Берсон забрала Наума на свою никелированную кровать, и там он сделал ей двух девочек. Когда они пробегали по скверу возле кинотеатра «Мир», Паша-Мера и Бунечка замирали, их сердца сжимались, но они это не обсуждали.
Потом Наум умер от рака горла, в последние дни Соня Берсон оказалась ему полезнее со своей профессией «ухо-горло-нос», нужнее, чем Паша-Мера и Бунечка, учительница и работница склада готовой обуви.
Они не были на кладбище, не хотели, чтобы люди им тыкали, что они пришли унизить законную супругу, но на девятый день их привез Арон – троюродный племянник на «Запорожце», таком непохожем на лакированную машину «Жук Фольксваген», которая была у папы, собранная из останков трофейного авто.
Сестры вместе сладко поплакали за своего единственного мужчину и вечером выпили настойки на мандариновых корках. Бунечка сделала холодец и курицу.
Все, больше в их жизни ничего не было, ничего хорошего.
С утра надо найти силы встать, и пойти в сквер, и купить по дороге эскимо на палочке в серебряной пачечке, а уж потом дойти до своей лавочки, по возможности ровнее, чтобы Фрида и Дора не шептались о том, кто первая из них умрет.
Потом они садились на солнечной стороне, срывали обертку, и начинался обряд. Если в календарике с числами стоял крестик, значит, сегодня начинает Бунечка. Она ела своим птичкиным ртом медленно, а Паша-Мера в это время закатывала глаза, считала мгновения и нервничала. Она знала, что когда придет ее время, надо будет успеть свою долю съесть очень быстро, пока эскимо еще не подтаяло и не обрушилось, скользнув по подмокшей палочке на колени.
Завтра Паше-Мере достанется начинать первой, сверху есть выгоднее, там больше шоколада, и холод еще заставляет стынуть оставшиеся три зуба, которые еще что-то чувствуют.
Она любит быть первой, она всегда была первой, и Наум был у нее первым, а с ней только второй. И тогда у нее на секунду стынет сердце, и она вспоминает Наума, ушедшего так не вовремя к этой суке Берсон.