Я взглянул на раскрасчицу тканей: а ты?
– Неизвестная судьба… Шли из окружения в окружение… Шли под Могилевом.
Сын подскочил:
– Да я уверен: отец погиб в наших лагерях! Как офицера, побывавшего в плену, его забрали. Или! Оставили разведчиком в тылу! – Безумный возникал слева! выныривал, выпрыгивал справа! – Адъютант его, он сейчас жив, под Новозыбковом где-то, говорит: из немецкого лагеря их отпустили в гражданском. С какими-то документами!
– А с сердцем у него было плохо, – задумчиво сказала Валентина Ивановна. Я пересел поближе и с повадками священника нагнулся над телом:
– Вы раскрасчица тканей?
– Я художница! – Она приподнялась, как кобра; властным и резковатым голосом: – Но сменила много занятий. А в то время работала конструктором по электромонтажу металлургических заводов, а жила через Большой Каменный мост, улица Малая Знаменская, в одном доме с правнуком Пушкина. Бабушка – купчиха, владела домом на Таганке и долей в колбасной фабрике – умерла от горя в восемнадцатом году, мама умерла после моего рождения от испанки. Отца арестовали в тридцать четвертом… попал на шахты в Новокузнецке, потом вроде перевели в бухгалтерию, но умер от заворота кишок. Мачехе повезло – она не регистрировалась с отцом, зато на ней висели две племянницы – брата мачехи и его жену расстреляли…
– Дмитрий был женат – до вас?
Глухо и недовольно она признала:
– Очень недолго.
– Как вы познакомились?
– В тридцать девятом году. В моем дворе жил Колька Келлер, я помогала ему чертежи чертить. Все уши прожужжал про Митю, что приехал из Испании, и позвал в гости к Пете. А Петя первый парень на деревне – бесшабашный, любил компании, дома не ночевал, имел две семьи (вторую жену увел у двоюродного брата, вместе в преферанс играли) и ни об одной не заботился. А брат ему помогал… Когда они вдвоем жили – посуду грязную в раковину сложат, кипятком обдадут – и до лампочки. Когда я у них жила, Петя без конца просил: Валентина, не дадите ли мне чайку? Не дадите ли мне сахарку?
Мы с Колькой чертежи закончили и пошли в гости.
– Как вы были одеты?
– Как? Русая коса. Юбка, жакет. Немного посидели за столом… А где же Митя? Да вот он, мне показали. А я-то думала: если военный, то обязательно в форме! Деревня я была, «с Урала»! Компания шумная, разговор за столом развязный, а Митя молчал и крутил радиолу, что привез из Франции, – его через Францию вывозили из Испании после ранения в голову – пришлось трепанацию… Из-за ранения ему дали только орден Боевого Красного Знамени, а орден Ленина и Звезда Героя достались Родимцеву. И слава Богу, присваивал-то Штерн, и всех, кому присвоил, после его расстрела и посадили.
Тут еще приехал приятель из Англии, опоздал, ему налили штрафную, он поскользнулся в туалете, сломал ребро, его вытаскивали. Митя схватил флакон духов дать ему понюхать, чтоб пришел в себя, и выронил. Весь флакон вылил на меня! Он до сих пор, тот флакон, сохранился, – она дрогнувшей рукой показала куда-то мне за спину. – И ушел. Я: Петь, а где Митя? Встала и пошла за ним. Сама. И больше не ушла.
– Какая у него была комната? – куда ты за ним пришла.
– В одной комнате жил Петр, в небольшой. В другой Петрова. В третьей ее дети с прислугой. В четвертой – Дмитрий. Нескладная такая комната, – она, словно впервые, примерилась к ней будущей хозяйкой, – сорок пять метров. Висела картина – львы. Тахта, кровать деревянная и кресло, что Ленин дедушке подарил. Письменный стол. Мы на нем на юг уехали. Продали и на деньги эти поехали. Шкафы. Шифоньер – в музей отдала. Еще была стенка с оружием и портрет Суворова. Когда сын родился, мы заняли еще и столовую – не помещались. Тоже такую… нескладную.
Я понял, что тащу пустую сеть, и ждал, когда пройдет приличный кусок времени, понукая: а дальше-то что было?
– Я чертила у Новодевичьего, мы встречались на Пречистенке или на Крымской площади и все гуляли, гуляли… Такое время – март, апрель, май… Когда сделал предложение? – Она задумалась. – В письмах… Не помню! Где расписывались? Да нигде! Просто переехала к ним жить, да и все.
А в ЗАГС уже пошли в феврале, он приехал ненадолго, бежали пешком, мороз, помню, нос у него белый…
– Вы не сомневались, выходя замуж за человека вдвое старше вас? Больное сердце, трепанация…
Раскрасчица зыркнула на меня сквозь окуляры:
– Да я рада была… До потери сознательности.
…Уходил в девять, приходил в час ночи. Каким он был? Мог быть веселым. Для него главным словом было…
– Обязанность! – и сын испуганно глянул на маму.
– Нет. Романтика. Как сказала Фотиева, секретарь Ленина: из всей семьи выделялся только Митя. Слишком серьезный.
А для семьи он – дойная корова. Жил на стипендию; когда учился в академии, все деньги – в семью, а сам носил сапоги со шпорами, на обыкновенные денег не хватало. Его сослуживцы даже проверяли, – заговорила она таинственно, – подкладывали ему деньги в казарме на видное место, а номера записывали. А он – никогда не брал! Когда Митя в Испании служил, семья получала его зарплату.
– Так надо ж было кому-то получать, – осторожно вставил сын и ссутулился от крика:
– Можно было на счете оставлять!
Когда командовал полком, жил в казарме, спал на столе у себя в кабинете, ел в общей столовой. Только перед войной домик дали, он в письмах все мне расписывал. – Она похвалилась: – Письма я все сохранила и не показываю никому. Я и приехала к нему в Речицу под Гомель, не захотела жить с его родными…
Трепетал перед сыном. Ждал войну. Пусть лучше я отвоюю, чем Саша.
Сыну в годик присвоил звание ефрейтора, на коня сажал, собирался форму шить. И бурка у сына была…
Я подождал, но она не собиралась плакать. Оставалось уточнить существенную деталь:
– Он никогда не говорил, за что он вас полюбил.
– Нет. Сам удивлялся: за что ты меня полюбила?
– Все хотел спросить: что у вас там скребется в углу?
– Там у меня черепаха.
Сын вышел домучить меня к дверям:
– Тут приезжали испанцы. Я рассказал, чей я сын. Они знаете, что сказали? Они сказали: о-о-о! Сказали: снимаем шляпы перед таким человеком! А я собрал двоюродных сестер, – он гостеприимно очертил руками окружность, – и сказал: бабоньки, а все-таки я у вас главный, я глава клана! А они, – он выпучил глаза, – перестали со мной разговаривать!
Так она хранит конверты… Письма… Все, что подлинное осталось от Дмитрия Цурко, от самой себя, от Таси Петровой, неизвестное правдивое что-то, и не показывает никому, но, как любил повторять следователь по особо важным делам прокуратуры Советского Союза Александр Штейн, нет ничего страшнее машины дознания. Особенно когда надо убедить человека расстаться с неотъемлемой частью собственной жизни (я зажег маленький свет, на который вылезли погреться обе ручные руки в синеватых жилах, мозолистых буграх и редкой шерсти. Почитаем).