– Как вы меня нашли?
Почему-то всем это интересно. Никто не верит, что когда-то это случится и с ним.
– Я не мог уснуть после разговора с вами (я звонил в девять вечера). Вся жизнь стояла перед глазами (понятное дело, для чего ж мы еще).
Чтобы дать ему расслабиться – отец, мать? Дрожащим голосом нарисовалась история блондинки, в тридцать восьмом, многозначительном, взлетевшей через Всесоюзный центральный совет профсоюзов и незначительный наркомат до заместителя безжалостного Шкирятова в комиссии партийного контроля. Отец командовал трестом «Сортсемовощ» – в пятьдесят пять лет его забрали в комиссары минометного полка, скончался от ран в Спас-Деминске Калужской области. У утопающего начали подрагивать руки, он привычно прижал их коленями, его начинало клинить на именах.
Что вы видели своими глазами? Я был не один. Кто-то прибежал: Шахурина и Уманскую убили! (Он сказал: убили. Значит, никто не видел момента выстрела, значит, первые подбежавшие не увидели у мальчика-самоубийцы в руке того самого «вальтера».) Все побежали. На мосту стояли люди. И на земле стояли люди. На площадку не пускали никого. Нина лежала лицом вниз (ты смотрел сверху, с моста), прямо на лестнице (получается, в нее выстрелили, когда она спускалась или пыталась бежать), платье сильно задралось, и я подумал: какие у нее толстые ноги. (Руки его затряслись уже несдержимо.) На площадке стоял милиционер. В войну под мостом всегда дежурил милиционер… Какие толстые у Нины ноги, помню. Красивая. Еще дочь Петровского красивая была. Цурко красивая девка, раз заходил к ним домой. Самая модная была дочь Смушкевича, командующего ВВС, как же ее звали?
– Роза.
– Точно! О чем я говорил? Эрка Кузнецова, когда узнала, что Шахурин… не выжил, сказала: сволочь, так ему и надо.
– А пистолета у него в руке не нашли, – мимоходом заметил я, словно это было чем-то скучным, маловажным, пустым, выждал достаточное для немого подтверждения время, толкнулся и прыгнул в чертову черную дыру вперед ногами. – Они ведь были на мосту не одни. Там же был и третий.
Шабуров устало помолчал, подождал и выдавил, слабо усмехнувшись собственному страху:
– Вы и про это знаете…
– Кто?
Говори! У тебя же в глазах шевелится это имя – копошится! Ты держишь его на языке – жжет! Ты же точно знаешь! Вмазать бы тебе по затылку! Чтобы выплюнул!
Он глотал, сопел, моргал.
И все кончилось. Раковина закрылась и упала на дно, провалившись в песок.
Он понял, что я его обманул.
Мы еще посидели, недовольные друг другом, мне пришла зажужжавшая эсэмэска: «Хочу, чтобы ты мой клитор стер в порошок», Шабуров тревожно шевельнулся:
– Это у вас… не записывает?
Значит, с ними по мосту… шел кто-то третий.
Я коротко разъяснил, что принимается и как стирается, до свидания, но он изо всей силы вцепился в последнего в своей жизни собеседника: у матери был брат в Лысьве, делал на заводе каски и котелки для Первой мировой, приговорили к смерти в пятнадцатом году, в семнадцатом освободили, а в восемнадцатом убили, мать ездила на опознание; книгу она написала – «Женщина большой силы» на английском языке, орден Трудового Красного Знамени у нее, номер 251; мы воровали книги репрессированных в Доме правительства, залезали прямо в грузовик, а боец боялся пальнуть – вдруг сын наркома? В книжке одной так и написано: «Левка Шабуров воровал книги», – он рассмеялся, довольный такой эпитафией. Я рывком оторвал его клешни, и Левка Шабуров с ясным шепотом осел под воду; шелохнувшись, вода сомкнулась над мальчишеской макушкой и разгладилась, стоило мне свернуть в арку.
Облака
Я старался больше не смотреть под ноги. Надо остановиться. Вскрытие начнем поперечным надрезом. Обаятельного посла никто не любил в США. Семья Уманских неспроста очутилась в Москве. Нину убили по какой-то другой причине.
Еще я рисовал облака.
В первом облаке я написал: «Третий на мосту, про него знают, но боятся называть».
В другом написал: «Третий, которого там никто не видел, но многие знают, что он там был».
В следующем: «Что он там делал? шел с ними? шел навстречу?»
И все зачеркнул. Зачем? Зачем? Зачем он унес пистолет? Или – если стрелял он, зачем выбросил «вальтер», вместо того чтобы вложить Володе в руку? Или, если он свидетель, почему не оставил, как было – в руке Шахурина?
Я поднял глаза от бумажных облаков. Свидетельница уже рассказывала про внучку, умная девчонка, работает в PR-агентстве, но нет у нее парня.
Борис Штейн, 1901 года рождения, крещеный еврей из Запорожья, Петербургский политех, пять языков, Империи служил в народном комиссариате иностранных дел, человек Литвинова, посол в Италии. Когда Литвинова смахнули, Штейна отозвали, но пощадили. В районе Профсоюзной мы обнаружили его дочь.
– Уманский красивый… Зеленые глаза. Две страсти у него… Одна – женщины. Непонятно, почему женился на Раисе. Любовницы… Балерина Лепешинская. Да и много прочих. Дочь Нина – свет в окошке в этой семье. Очаровательное дитя. Похожа на Костю, но что-то от Раисы. Такой же большой рот, но Раю он портил, а Нине добавлял обаяния. Костя пришел к нам после смерти дочери, я на него взглянуть боялась, так страшно он плакал и проклинал себя.
– Проклинал себя?
– Еще бы! Раиса после гибели дочери практически сошла с ума.
– Инна Борисовна, почему в Америке он вел себя так вызывающе?
Дочь Штейна после некоторого раздумья ответила прежде не открывавшуюся мне правду:
– Разве это зависело от него? Костя всегда был только таким, точно таким, каким позволяла ему быть партия, Сталин. Когда папу единственный раз в жизни, после возвращения из Финляндии, принял Сталин и пожал руку – я три дня не давала ее мыть. Рука коснулась божества! Отец все понимал про нашу жизнь, но ничего не объяснял, оберегая мою цельность. А когда умер Сталин – горько плакал. Мама возмутилась: дурак! Что ты плачешь? Умер тиран! Папа ответил: я оплакиваю свои идеалы.
Можно уходить. Я просмотрел протокол. Да, вот еще:
– Вы сказали, у Уманского две страсти… А вторая?
– Страсть к высшей власти.
– Да?
– Костя выбирал, в какую школу отдать дочь. Я училась в Италии в лицее, но в Москве папа отправил меня в самую обыкновенную школу. А Уманский искал полезных знакомств, хотя бы через дочь, к ней тянулись… Он ощущал себя на взлете, жаждал возвышения, новых постов… И он устроил Нину в ту самую школу. Хотя Эренбург ему советовал: Костя, не делай этого. И Уманский потом плакал у нас: почему я не послушался?!
Совет мог спасти Нину Уманскую, Эренбург через двадцать лет его не вспомнил.
– Страсть к высшей власти? Школа? – небольшую серую комнату налево от приемной занимал Гольцман. Газетные подшивки, вырезки и папки с протоколами да фотоархив. – А что это за особенная школа?