Софья Мироновна одевалась вызывающе ярко, имела тонкие ноги, некрасивую фигуру и умела найти подход к любому человеку… Она помогала продуктами своим многочисленным родственникам, но не допускала их в свой салон, куда захаживали Михоэлс, Ливанов, Козловский… Ее многие не любили за вызывающее поведение. Сталин на каком-то приеме спросил: кто эта фурия?.. Когда все случилось, я в Большом театре слушала «Травиату». Родители дома в тот вечер молчали, но выглядели озабоченными. Меня взяли к Шахуриным на квартиру проститься, мертвого Володю я не помню. Софья Мироновна вся желтого цвета, но вела себя сдержанно. Она считала, что у сына выдающиеся способности, и постоянным поклонением Володю… немного испортила. Рассказывали: на уроке он ни с того ни с сего ударил по лицу одноклассницу…»
«Софья Мироновна – ключевой человек в этой семье. Любопытная, властная, сильная, политически активная. Играла роль советника при муже, не желала ограничивать свои владения кухней. В одежде равнялась на жену Молотова – Жемчужина смущала дачных гостей просвечивающимся насквозь капроновым халатом и кончила известно чем».
«Обыкновенная местечковая еврейка с тонким носом! Бряцала на пианино, изображала важную даму, рассуждала о политике. Хвалилась своей близостью к Жемчужиной и, по-видимому, брала с нее пример» (Полина Семеновна Жемчужина – бывшая работница табачной фабрики, не походила на образцовых жен императорских наркомов – домоседок, провинциалок, – управляла трестом «Товары для женщин», наркоматом рыбной промышленности – ее, единственную из женщин, допускали в ложу императора в театре).
«Шахурина не соответствовала правилам времени. Появлялась в серьгах с брильянтами, сама водила четырехместный „кадиллак“. То, что позволялось артисткам, считалось непозволительным для наркомовских жен – лишних денег не было, вернее показывать их нельзя».
«Почему-то она тянулась к Вере, жене секретаря московского горкома Щербакова. Своего сына Вера растила в советской простоте – он плавал кочегаром и масленщиком на пароходе, учился в военно-морской школе. Она с удивлением слушала рассказы Софьи Мироновны про необыкновенную одаренность Володи – мальчика растили как барина, преподавательницы приходили к нему на дом. Когда он пожелал в эвакуации учить испанский (английский, немецкий из школьной программы не подошел), Шахурина весь Куйбышев перевернула в поисках испанца! Всем уши прожужжала про необыкновенного сына. А ведь была омерзительная история, когда он ударил девочку на уроке, слышали про нее? Ударил просто так».
Родители С.М.Шахуриной съехались последний раз на Новодевичьем: к умершему в девяносто два года Мирону Ионовичу Лурье (лесопромышленник, служащий) подвезли с Дорогомиловского еврейского кладбища Лурье Елену Абрамовну, урожденную Березину, и еще шесть персон.
Я воткнул в песок саперную лопатку.
– Отец Софьи Мироновны – из брянских лесоторговцев. Дед по матери – Абрам Ильич – работал десятником на лесозаготовках. Я двоюродная сестра Софьи Мироновны, наши матери – родные сестры.
Мать моя так хотела учиться, что пробилась на выучку к раввину, хотя евреи учат только мальчиков. В двенадцать лет ушла из дому учиться дальше, устроилась в школе уборщицей, жила в комнате с крысами, но училась, выбрали комсоргом, а в шестнадцать лет вышла за двадцатипятилетнего Иосифа Абрамовича, прошедшего Гражданскую войну. Папа работал в НИИ гражданского флота, оттуда его и арестовали. Мама встала на осуждающем собрании: за мужа я ручаюсь! – и назавтра исчезла сама. Им дали по десять лет.
Остались мы, две сестры, семь и десять лет, с дедом и старой нянькой.
Нас никто не брал, все боялись. Шахуриных словно не существовало.
Осмелилась самая непутевая из сестер – Розалия по прозвищу Босячка, с загубленной судьбой: воевала в Гражданскую медсестрой, вышла замуж за телеграфиста, родила двойню – двойня умерла, вот она и забрала нас, поставила кровати в свою комнату-кишку длиной двенадцать метров, где у окна сидел шизофреник-муж и повторял: «Тише… слышите? за мной идут!»
Мама выросла в лагере в начальника планового отдела и боролась за повышение производительности труда заключенных, передала через удивленного ее успехами ревизора умную жалобу наверх и попала в негустую волну довоенных реабилитаций. Но сперва в конце тридцать девятого после двух инфарктов вернулся отец, а потом уже мама. Всю жизнь ей снился шестнадцатилетний мальчик-заключенный, внезапно запевший на работе «Ночь светла за рекой», – часовой убил его первым выстрелом.
Алексей Иванович Шахурин не любил ее воспоминаний, посмеивался: «Что? Никак забыть не можешь?»
Родители никогда при нас не вспоминали лагерь. Когда я обняла после разлуки отца, стало страшно: внутри у него при дыхании что-то сипело, гукало и свистело, словно там сворачивались и разворачивались меха испорченного баяна.
Вот тогда в нашей жизни возникли Соня и Леша Шахурины. Они притащили кремлевское медицинское светило Мирона Вовси, тот осмотрел отца и сказал: ему нечем жить. Отец прожил еще четыре года на первом этаже в доме на Патриарших прудах, очень страдал, что каждый день видит на окнах решетки, и умер – добил четвертый инфаркт.
Софья Мироновна работала в швейном главке. Тоненькая была, но после родов располнела и полнела дальше еще…
– Нэлли Иосифовна, говорят, она всех раздражала своей внешностью… Мало хорошего говорят.
Тихая женщина взглянула с неожиданной твердостью:
– Нельзя осуждать ее за яркость! Вот такая она была. А почему должна таиться красивая женщина? Прятаться, бояться? Она старалась жить естественно и откровенно. А наряжались тогда все. Марфа Пешкова носила мерлушковые серые шубки. И Поскребышева – роскошные шубки. А Ашхен Лазаревна Микоян разве скромно одевалась? Просто у женщин сильна зависть…
Володя – необыкновенный мальчишка, не могу представить его взрослым. Легко учил языки, в Куйбышеве подходил к эвакуированным дипломатам, чтоб поупражняться в английском. Навестил в госпитале знаменитого Рубена Ибаррури – тот лечил раненую руку – и услышал от него песни испанских цыган. Сразу загорелся: учить испанский! Купил словарь и каждый день выписывал по сто слов и требовал, чтобы Нэл (он называл меня Нэл) проверяла, и я проверяла как каторжная.
Когда волновался, он заикался.
Нина Уманская – самая обыкновенная. Да еще в очках! Пепельные волосы. Но Володе очень нравилось, что она прекрасно знает язык.
В тот вечер позвонила домработница Дуся: с Володей беда, он в Первой градской. Мы с мамой выскочили на Садовое, раскинув руки поперек дороги, остановили троллейбус и на нем поехали в больницу.
На высокой кровати в пустой палате лежал Володя. На голове толстой шапкой были намотаны бинты. Он дышал. Врачи сказали, что если долго не придет в сознание – конец. Тут же черный Шахурин и обезумевшая Софья Мироновна. Страшно переживали, хотя в тех семьях и в те времена не открывали души. Никто не говорил: я люблю тебя.
Потом Володя лежал в гробу, и мне казалось – сейчас он встанет и скажет: здорово я над вами пошутил?