Боря прошел мимо дежурного, ударил дверь и коротким путем, по траве, мимо тропинки, не сгибая спины, как лунатик, дошел до мостков и, оттолкнувшись, прыгнул в воду, лишь в последнее мгновение выставив соединенные руки вперед, – соседние рыбаки разом изумленно и гневно обернулись – Боря всплыл в четырех метрах и, размашисто и сильно выбрасывая руки, поплыл к другому берегу – там уже дымили мангалы и от причаленных лодок тащили золотистых сазанов на весы.
Жажда
Гольцман никого не ждал, отхлебывал из термосной кружки и смотрел на воду, он сидел ровно, безболезненно, сказал, не оборачиваясь ко мне:
– Ясно, что самолет Уманского попал в спутный след. В полосу разреженного воздуха, оставленного взлетающим перед ними самолетом. Слишком близко взлетали. Несколько секунд. Если бы они не опоздали с вылетом… Тебе этого достаточно?
– Осталось узнать, почему задержался вылет? Что потеряла Раиса Михайловна? Без чего она не могла лететь? Если узнаем – все откроется.
Гольцман оглянулся, словно «кто это говорит?», но ничего не добавил. Возможно, ему хотелось, чтобы я ушел, хотелось посидеть одному, глядя на воду, дожидаясь лодки, но он должен работать и помнить, кто командир, кто платит, и я дернул еще:
– Как чувствуете себя?
– Извини, что я там… Думаю, давление скакнуло. Писали – неблагоприятный день. Но дообследоваться надо.
Императору пришлось проглотить эти гробы, как горькие таблетки среди многих, смерти император мог противопоставить только вечную память, зато он, как никто, знал, что с этой памятью можно сделать. Девятнадцатого февраля американский военный самолет доставил урны в Москву, некролог в «Правде» на колонку подписали Молотов (первым), Литвинов (пятым), Громыко (десятым). «Крупный деятель советской дипломатии, преданный партии Ленина—Сталина, честно прошедший жизненный путь, верный сын своего народа», – написали под фотографией взъерошенного, важного, маленького еврея в рубашке с заломленными уголками и в круглых очках. Хоронили на Новодевичьем в четыре часа дня – на ступенчатом, укрытом от снега постаменте футбольными кубками выставили урны, сверху всех одна, большая, как самовар, – Уманские? В почетный караул вставали Молотов и Шверник (как близнецы – лобастые, очкастые, усатые), Лозовский и Вышинский (в дипмундирах), провожали рабочие фабрик и заводов – чужие люди. Говорили только про Уманского, из вежливости раз добавив Раису Михайловну, Льва Ильича Тройницкого, Сергея Александровича Савина-Лазарева и Юрия Евгеньевича Вдовина. Урны поставили в ниши, солдаты трижды выстрелили в небо, и гимн Союза Советских Социалистических Республик заглушил траурный гимн и загрохотал «как символ бессмертия и торжества того великого дела, которому была посвящена жизнь т. Уманского и погибших с ним лиц» – в это мгновение я понял, что мы пытались разглядеть под снегом – лица, погибающие вместе с человеком.
Уманский погиб, и сжатая им чрез меру пружина вылетела вон: уже на следующий день «неизвестные лица» обыскали квартиру посольского завхоза Петра Кирмасова, а через три дня взломали дверь квартиры первого секретаря Гребского; «уличные хулиганы» избивали дипкурьеров, новый посол Капустин сидел тихо и все силы отдал строительству водопровода, гостей советского посольства прямо называли «шпионами ГПУ», полиция и суды обрушились на мексиканскую компартию; славянский клуб и «Общество друзей СССР» впали в ничтожество, печатались работы Троцкого и откровения перебежчиков под заглавиями «Ночь позади» и «Жизнь и смерть в СССР», наши испанские выкормыши под руководством американцев месили и выпекали мемуары «Я потерял веру в Москву», «Люди „сделанные“ в Москве»; в месяц в Мексику въезжало до двухсот пятидесяти сотрудников ФБР и ЦРУ, искали подземные ручейки, по которым утекали атомные секреты, – запахло разрывом отношений, советское посольство обходили как лепрозорий даже восточноевропейские дипломаты – всего-то за считаные недели…
Убийца Троцкого Меркадер написал матери бешеное письмо и заставил убраться в Европу, но поздно – он отсидел еще пятнадцать лет и по гроб не простил мать; она умерла в 1975 году во Франции под большим портретом императора в изголовье, он умер спустя три года на Кубе от рака костной ткани – надгробия обоим пенсионерам КГБ оплатил Советский Союз.
От Кости в Мексике остались только легенды: седла, в которых ездил, устроенный послом кегельбан, пятнадцатитонная подземная цистерна для дефицитного бензина (стоило послу пожаловаться на его нехватку), перенесенная на соседнюю улицу трамвайная линия (послу трамвайный перезвон мешал отдыхать) и любовь – секретарша Уманского влюбилась в адъютанта мексиканского президента. Возможно, ее никто не инструктировал. Хотя надежды на это нет никакой.
В Москве пепла осталось еще меньше: одноклассники Нины до дряхлости верили, что Уманские погибли при перелете в США и урна с Ниной Уманской упала в океан, те, кто постарше, считали: Костю погубило честолюбие – убеждали лететь рейсовым самолетом, но ему польстило – личный самолет президента!
Летом Чухарев заболел, остался в Москве один, жена с дочкой удалилась на дачные тридцать два километра от МКАД – к ним выбирался на выходные, доставляя персики, яблоки, сливы, абрикосы, виноград и землянику в высоком пластиковом стакане. Ночами не давали спать духота и заполонившая мозги работа: однообразно и безнадежно с десяти утра он обзванивал каждого Ххххххх Москвы, Московской области, Российской Федерации и на всякий случай Израиля и Украины – дети и внуки последнего мальчика «Четвертой империи», по данным МВД числящегося в «пропавших без вести», не находились, контора стояла пустой, секретарша, уборщица, сторож – вот все, да еще приезжал Гольцман – Александр Наумович чувствовал необходимость куда-то приходить каждый день к десяти в выглаженньгх брюках. В перерывах Чухарев, непроизвольно вздыхая, сидел в порносайтах, просматривая проституток из числа «девушек с видеороликами», читал отзывы клиентов и опять садился звонить, жить; чувствовать себя здоровым Чухареву не давала плоть, он мучился днем, но особенно вечером – в восемь контору запирал сторож и Чухарев доставался улице, как всегда задержавшись вначале у лотка с газетами, – грудастая грузная продавщица Марина стояла допоздна. Иногда он выносил ей кофе в бумажном стакане и, пока она пила, болезненно посматривал ей за огромную пазуху, в теснины, зажатые дешевыми черными кружевными шарами белья, и стыдливо вдруг озираясь: никто не видит? Он уходил и шатался по улицам, каждый вечер выбирая новые маршруты внутри Садового, дотемна, когда уже в переулках (в Мансуровском) и бульварах (за памятником героям Плевны) выводили на продажу проституток – красивых, рослых девок с губастыми диковатыми мордами и высоко открытыми ногами, – он жадно разглядывал их, трусливо, лишь на немного сбавляя шаг. Его мучило желание, не направленное ни к кому, направленное сразу ко всем, – у него не было девушки, к которой он мог бы и хотел приехать в гости и засунуть, утолить, избавиться, – если бы она была, если бы, что еще лучше, их было много разных, а еще лучше – он мог бы любую, всех, лишь только завидя, сразу, он брал бы их (о том, почему он так хочет, о том, куда в его жизни переместилась девушка, взявшая его фамилию и заполнявшая когда-то всю жизнь, и что все это значит, будет означать, если случится, сбудется, он уже давно не думал, все решилось само – нахлынуло и затопило по горло). Ничто не могло отвлечь, Чухарева летом насадило на крюк. Работа, голос дочери в телефоне – недолгие облегчения проходили при встрече первых же (в летней вечерней Москве на каждом шагу) плотных, даже толстых ног, высоко открытых короткими шортами до нежной складки под ягодицами. Казалось, его безумный, измученный желаниями взгляд красивые тела замечали и снисходительно (или поощрительно? – и так больнее) улыбались в ответ – вот совсем близко, протяни и дотронься, но слабость отделяла его от женщин, никчемность, он не понимал, как это легко получается в кино у других. От безысходности он в неурочное… решил: на дачу! к жене! Сумки оттянули руки, с долгими пересадками до вокзала, торчал в ненужной электричке и перетаскивался в нужную, ехал, шел и, когда вышел из леса на душную и влажную дорогу, вдруг почуял: еще немного, и упаду, все, оглох; ноги остановились и подламывались, он обмер в ледяной испарине и только успел подумать одно: куда денутся сумки?.. Посидел на поваленной березе и пополз дальше, навстречу выбежала дочь, он не мог говорить; когда лег на ночь к жене, обычно они ложились порознь, чтобы выспаться, после этого короткого, жаркого, привычного облегчающего всего который раз он униженно подумал: как же мало и ничтожно то, что так страшно владеет им, ради чего столько наворочено в жизни людей, почти все, и как бессмысленно: одной не хватит, хочешь всех, но со всеми не будешь – нарастут ослепительные, жестокие и молодые другие клейкие листочки, для которых ты будешь вонючим стариком, могильным горбом, прозрачным воздухом, они будут всегда – вот что такое жестокая вечность, – все девки не состарятся вместе с тобой – почему мне не досталось что-то другое, а только это?.. Прошло? но не проходило – и каждый вечер с восьми Чухарев выходил из конторы, и толстая, огромная Марина улыбалась ему – у газетного лотка он задерживался все дольше, теперь он становился рядом с продавщицей, чтоб не мешать покупателям, не заслонять обзор, без слов признавшись, что не спешит, что идти каждый вечер ему некуда, и разволновался почему-то, когда она однажды предложила: постой еще, не уходи; они передавали друг другу каждый вечер одинаковые слова: как прошел день, устаешь без выходных, в шесть утра, знаешь, как холодно, «Советский спорт» почти совсем не берут, а питерский «Спорт» не берешь? – он смотрел на ее тяжеленные груди и сладко чуял случайные касания ее тела, когда она протискивалась мимо и нагибалась к ящикам из-под картона – в них хранились дамские романы, шариковые ручки и календари с лошадьми и котятами.