Эх, бабы Мариши, бабы Мариши!.. А ведь вы не любили меня, я вдруг понял это сейчас с необыкновенной ясностью. Вы обе были совершенно разные, и обе меня не любили. Что ж, буду откровенен до конца: я, пожалуй, тоже вас не любил, если уж признаваться во всем до конца, что я тщетно, ой как тщетно пытаюсь сделать...
9 ноября 1982 года
Совершенно не понимаю, по какой причине я вчера разнылся о якобы нелюбви ко мне обеих покойных бабушек. Наверное, сказалась генетическая привычка нашей семьи к лицедейству и кривляниям. Кривляться и лицедействовать у нас в семье любили все от мала до велика: и я, и сестра, и мама с папой, и тетка. Деды с прадедами, я полагаю, тоже не чурались этой вполне извинительной человеческой слабости, иногда переходящей в талант... А вот интересно, когда мне все-таки надоест тянуть резину, описывая никому не нужных старых хрычей и себя, практически тоже мало кому нужного? А вот как жизнь вмешается, тотчас все и прекратится... Ведь да? Ведь так?.. Последние фразы суть не продолжение кривляний, а содержат вполне резонный вопрос: что такое сочинительство, нужно ль оно кому, как его определить и возможно ли это (определить)? А вдруг уж и нельзя пускаться в свободный полет, а следует, согласно правилам, взять чистенькую бумажку, описать поезд на Москву и как один человек, твой, допустим, товарищ или просто какой-нибудь посторонний человек, что-то такое рассказывает, а остальные пассажиры слушают и тоже что-нибудь рассказывают, имея сюжетные биографии, а поезд идет да идет, вступая в русские просторы. И не просто идет, а идет фабульно, то есть что-то такое фабульное происходит в отдельно взятом сочинении. ПРИМЕРЫ: 1. Главный персонаж собирается этот поезд взорвать. 2. На поезд нападают отряды Нестора Махно. 3. Я еду на БАМ. 4. В поезде рядом с героем оказалась любимая, он знакомится с ней и... 5. Разыгрывается мистерия отчуждения. 6. В ходе рассказов и размышлений образуется нечто.
Нужное подчеркнуть, но ничего из вышесказанного не будет, ибо я пустился в свободный полет, то есть – не полет, что это я заладил ерунду: «полет, полет», безвкусица этот «полет»... не полет, а – просто... Просто, значит, пишу вот, валяю тут кой-чего. Ты что теперь пишешь, Женя? Да так, пишу вот, валяю тут, значит, кой-чего... Просто... АВТОХАРАКТЕРИСТИКА: сам не то чтобы вялый и безвольный, а – замкнутый и герметичный. Однажды я уже высунулся в этот открытый мир, и меня там так хорошо угостили палкой по морде, что я тут же отчалил в свою нору за штору. Не знаю, как там у других, а нам с женой любо в двухкомнатной кооперативной квартире, за этой шторой, а отнюдь не на улице, где всяк тебя норовит пихнуть, спеша, а то и волком смотрит, набычившись, совершенно как неродной...
Вот почему и понадобилось мне, Ферфичкин, вынуть из сундучка фотографии родных – чтобы кой-чего вспомнить, обдумать, кой о чем поразмыслить. И совершенно не исключено, что под словом «родные» я подразумеваю гораздо больше, чем... Что «чем»?.. Чем – это, значит... чем «биологические связи». Хотя что это я плету? Родные есть родные, от них никуда не денешься, да и незачем, потому что – родные, и если тебе кажется, что я окончательно запутался, то я и с этим соглашусь, ибо причину назвал выше: замкнут и герметичен. А если и развязен, то лишь от отчаяния. Нахально дую дальше, несмотря ни на что, Ферфичкин!.. Хочу и пишу! Хочу и ворочу!.. В своих последних «произведениях» я ныл, что устал и деградирую, а вот сейчас заявляю, что совершенно я не устал и совершенно не деградирую, просто жмут со всех сторон, отчего и устал. Очень хочется осуществить какую-нибудь функцию на земле, но совершенно нету никакой точки приложения...
Чушь... Единственное, чего я добился,– это того, что я каждый день хоть немножечко да пишу, как учил Хемингуэй перед тем, как пальнуть в себя из ружья. Но и тут возникает множество вопросов, на которые нет ответа. Во-первых, полно, да каждый ли день ты пишешь, товарищ? Во-вторых, никому не интересно, каждый день ты пишешь или вскоре прекратишь писать вообще, отчего многие вздохнут с облегчением. В-третьих, я люблю писать. Я раньше любил писать. Я писал тексты. Я всю жизнь писал тексты, и люблю это занятие больше всего на свете. Я люблю. В чернилке свежие фиолетовые чернила, в шариковой ручке – гэдээровская паста, карандаш заточен, стучит пишущая машинка, и это хорошо, правильно и благостно. А то, что я не желаю концентрировать, увлекать, тянуть, интриговать, мое дело, Ферфичкин. Я предупреждал: ты волен прекратить чтение моих посланий на любой угодной тебе странице, от этого ничего не изменится, ибо послания свои я все равно доведу до какого-нибудь логического конца, хоть тресни (ты, я, мы).
Ладно, хватит. Пора взять себя в руки и возвратиться в поезд к бабушкам, дедушкам, дядьям, теткам, сестрам и братьям, хотя, по совести сказать, ужасно не хочется вылезать из этого приятного озерка ленивых мыслей, угасания, распада, цветения теплой пованивающей воды.
Споемте, друзья:
Отцвели уж совсем недавно хризантемы в саду,
А любовь к русской литературе все горит в моем
сердце больном...
Мне неизвестно, из какой семьи была бабушка Марина Степановна, мать моего отца, майора и несостоявшегося подполковника. Знаю лишь, что она была женой моего дедушки Евгения Анатольевича, служителя культа. Если не ошибаюсь, ее девичья фамилия была Краснопеева, но, скорей всего, ошибаюсь, потому что эту фамилию носила ее родная сестра Фелицата Степановна, болевшая на старости лет глаукомой и почившая в далеком ангарском поселке, гостя у своего сына, моего дяди Коли (не того, который «молоко в загнетке», а другого, двоюродного брата отца). Этот дядя Коля Второй, как и его брат дядя Ваня, уже описанный на этих страницах в качестве дарителя казенных сапог, тоже служил в леспромхозе, был этого леспромхоза директором и сжег в результате неосторожности свой дом. К погорельцу, как это водится, приехала его мать, моя двоюродная бабушка Фелицата Степановна Краснопеева, похожая в своих толстых очках на Дж.Джойса. И там почила во бозе в далеком ангарском поселке. Перед смертью она сильно жалела сына, который, будучи в конце пятидесятых годов кандидатом наук, служил в Лесотехническом институте, имел домашнюю библиотеку с дореволюционным томиком Надсона, красавицу жену, двух подрастающих детей, мальчиков, которые нынче знать его не хотят, потому что он «поступил подло». Следовательно, непростой человек был дядя Коля Второй и, служа в Лесотехническом институте, изобрел такую машину, каковую, по моему варварскому мнению, способен изобрести лишь алкоголик. Судите сами – эта машина была такая маленькая, желтенькая, стальная, с лапками. Эту машину запускают на еще не поваленную сосну, и она, как обезьянка, обхватив ствол стальными лапками, лезет вверх, срубая по дороге острейшими лезвиями все попадающиеся на ее пути ветки. Так что потом лесоруб в телогрейке и кирзовых сапогах 43 размера спиливает уже не дерево, а практически готовое бревно. Изобретя эту желтенькую машину, дядя Коля запатентовать ее почему-то не смог, но загордился чрезвычайно – бросил красавицу жену, детей, библиотеку и, соблазненный посулами нового научного роста с практической разработкой того, что он уже наизобретал, съехал в город Читу, где ему предложили кафедру и где он вскоре уже стрелял в пьяном виде из ружья в свою новую жену, за что его показали в милицейской телепередаче «02». «Представляю, как ему было стыдно, – сказала мне его прежняя жена. – Ведь Николай такой гордый... Ничего, он еще приползет ко мне, приползет...» А когда возвратился домой из десантных войск армии сын его новой жены, он тут же дяде Коле сломал руку и ребро, за что получил 2 года по статье 206 Уголовного кодекса РСФСР. Отчего дядя Коля, подлечившись, решил покончить с опостылевшей ему научной карьерой и выбрался на волю, где принялся руководить леспромхозом в далеком ангарском поселке, спалил дом, сам чуть не сгорел, прыгая, как лев, из окошка, тут к погорельцу приехала мать-старушка, там и померла, вдали от родного Енисейска... Тяжелая у меня наследственность!..