— Что это? — И я ответил:
— Это. — И покачал ею из стороны в сторону, повторяя: — Татхата… Это… Это — это. — И лишь когда я сказал ему, что это сосновая шишка, он у себя в воображении вынес суждение о словосочетании «сосновая шишка», ибо действительно, как говорится в сутре: «Пустота — это разделение,» — и сказал:
— Моя голова выпрыгнула, а мозги скрючились, а глаза стали похожи на огурцы, и на лбу вихор закрутился, и этот вихор лизнул меня в подбородок. — Потом он произнес: — Почему бы мне не сочинить стих? — Ему хотелось запечатлеть это мгновенье.
— Давай, только сочиняй сразу, вот как говоришь.
— Ладно… «Сосны волнуются, ветерок пытается что-то прошептать, птички говорят чик-чик-чик, а ястребы летят — вжик-вжик-вжик…» Ого, нам грозит опасность.
— Почему?
— Ястреб — вжик-вжик-вжик!
— И что потом?
— Вжик! Вжик!.. Ничего. — Я стял раздувать свою молчащую трубку, на сердце у меня было мирно и покойно.
Я назвал свой новую рощицу «Рощей Деревьев-Близнецов», потому что два ствола, на которые я опирался, обвивались друг вокруг друга, седая ель белым сияла в ночи, показывая мне, куда идти, за сотни футов, хотя старина Боб тоже всегда верно меня вел, белея на темной тропе. На ней как-то ночью я потерял свои четки, подарок Джафи, но на следующий день нашел их прямо на дороге и подумал: «Дхарму нельзя потерять — ничего нельзя потерять на хорошо утоптанной тропе».
Теперь наступили ранние весенние утра со счастливыми собаками, и я забывал про Тропу Буддизма и просто радовался; разглядывал новых птичек, еще не нагулявших летний жирок; собаки зевали, едва не глотая мою Дхарму; трава шла волнами, наседки клохтали. Весенними ночами я практиковал Дхьяну под облачной луной. Мне виделась истина: «Здесь, вот — Оно, Мир как он есть — это Небеса, я ищу Небеса вне того, что есть, только этот бедный жалкий мирок — Небеса. Ах, если б я мог осознать, если б я мог забыть себя и посвятить свои медитации освобождению, пробуждению и благословенности всех живых существ везде, я бы понял тогда: то, что есть, — и есть исступление».
Долгими днями я просто сидел на соломе, пока не уставал «думать ни о чем» и не засыпал, видя маленькие вспышки снов, подобно тому странному сну, когда я оказался на каком-то сером призрачном чердаке: я втягивал наверх чемоданы серого мяса, которые подавала мне снизу мать, а я раздраженно ныл: «Я больше не спущусь!» (чтобы выполнять эту мирскую работу). Я ощущал себя пробелом, призванным наслаждаться исступлением бесконечной истинности.
Дни катились за днями, я не снимал своей робы, не причесывался, часто не брился, меня сопровождали лишь кошки и собаки, я снова жил счастливой жизнью детства. Тем временем я написал письмо и на лето получил место пожарного наблюдателя Лесной Службы США на пике Опустошения в Больших Каскадах, в штате Вашингтон. Поэтому в марте я собирался двинуться к хижине Джафи, чтобы оказаться поближе к своей летней заботе в Вашингтоне.
По воскресные дням родня хотела, чтобы я ездил с ними на машине, но я предпочитал оставаться в одиночестве дома; они бесились и говорили:
— Да что это с ним такое? — а я слышал, как они спорят в кухне о тщетности моего «Буддизма», потом все садятся в машину и уезжают, а я после этого входил в кухню и пел «Столы опустели и все ушли» на мотив «Ты учишься блюзу» Фрэнка Синатры. Крыша у меня совсем поехала, и я тащился как шланг. И вот, днем в воскресенье я уходил к себе в леса вместе с собаками, усаживался, вытягивал рука ладонями вверх и ловил пригоршни солнца, кипевшего в пальцах.
— Нирвана — это движущаяся лапа, — говорил я, видя первое, что попадалось на глаза, когда я открывал их после медитации: то была лапа Боба, шевелящаяся в трава, пока он спал. После этого я возвращался в дом по своей ясной, чистой, хорошо хоженной тропе и ждал ночи, когда снова можно будет увидеть бессчетных Будд, прячущихся в воздухе, пропитанном лунным светом.
Но мое безмятежное спокойствие было, в конце концов, нарушено примечательным спором со свояком: он воспротивился тому, что я постоянно отвязываю Боба и беру его с собою в лес.
— Я слишком много денег вложил в этого пса, чтобы ты спускал его с цепи.
— А тебе бы понравилось сидеть привязанным весь день и плакать, как он?
— Меня это не волнует, — ответил он, а моя сестра добавила:
— А мне плевать.
Я так рассвирепел, что выбежал из дому и скрылся в лесах — стоял воскресный день, и я твердо решил сидеть там без еды до самой полночи, потом вернуться, сложить ночью вещи и уехать. Но через несколько часов мама стала звать меня с заднего крыльца на ужин, я идти не хотел; наконец, к моему дереву вышел маленький Лу и упросил меня вернуться.
В ручейке у меня жили лягушки, начинавшие квакать в самое неподходящее время, прерырая мои медитации как бы по какому-то особому замыслу: как-то в самый полдень одна проквакала трижды и замолчала на весь остаток дня, будто толковала мне Тройное Средство. Теперь же моя лягушка квакнула раз. Я почувствовал, что это сигнал, означающий Одно Средство Сострадания, и отправился обратно, намереваясь не обращать внимания на все это дело — и даже на собственную жалость к собаке. Что за грустная и бесполезная греза. Опять сидя в лесу той ночью и перебирая четки, я читал вот такие любопытные молитвы: «Моя гордость ущемлена, это пустота; я горжусь своею добротой к животным, это пустота; мое представление о цепи, это пустота; жалость Ананды, даже это пустота». Может, если бы в наличии имелся кто-нибудь из старых учителей Дзэна, он бы вышел и пнул свою собаку на цепи, чтобы внезапно задвинуть всех пробуждением. У меня все равно не выходило избавиться от представления о людях и собаках — и о себе самом. Глубоко во мне все болело от печальной задачи: пытаться отрицать то, что есть. В любом случае, воскресным днем в деревне разыгралась трогательная маленькая драма: «Рэймонд не хочет, чтобы собачка сидела на цепи». Но потом вдруг ночью, под деревом меня посетила ошеломляющая мысль: «Все пусто, но пробуждено! Вещи пусты во времени, пространстве и разуме». Я прикинул так и этак, и на следующий день, возбужденный, почувствовал, что пришло время объяснить все моим домашним. Они смеялись как никто другой.
— Но послушайте! Нет! Смотрите! Это просто, давайте, я разложу вам это просто и доступно, как могу. Все вещи — пусты, правильно?
— Что значит «пусты»? Я ведь держу апельсин в руке, верно?
— Он пуст, все пусто, вещи приходят только для того, чтобы уйти, все сделанное должно уничтожиться, а уничтожиться оно все должно лишь потому, что оно было сделано!
Но никто не хавал даже этого.
— Ты со своим Буддой — почему бы тебе не заняться той религией, с которой родился? — спрашивали мать и сестра.
— Все ушло, уже ушло, уже пришло и ушло, — вопил я. — Ах! — Я топал по комнате, снова возвращался к ним: — Все вещи пусты, потому что они появляются, правда? — вы их видите, но они состоят из атомов, которые нельзя измерить, или взвесить, или пощупать, даже тупицы-ученые теперь это знают: не может произойти никакой находки так называемого самого маленького атома, вещи — лишь пустые порядки чего-то, что кажется прочным, появляясь в пространстве, они, к тому же, не большие и не маленькие, не далекие и не близкие, не истинные и не ложные, они лишь призраки — простые и чистые.