Подходит моя очередь, я начинаю вращать педали и слетаю с крыши, представляя, как меня тряхнет по приземлении. К счастью, все обходится благополучно, я сразу попадаю колесом на рельсу и набираю приличную скорость. Краем глаза я вижу, как за мной устремляется следующий участник гонок — огромный автобус. Если он догонит меня, придется уступать ему колею… Как ни странно, я иду первым. Где-то позади остались громоздкие машины и дребезжащий автобус, но рельсы внезапно уходят в воду, и мой велосипед с трудом удерживается на поверхности…
Всему виной обиды, нанесенные мне одной подлой девкой.
Теперь я понимаю, что ее звали Наташа — крашеные светлые волосы, блудливый взгляд и смех, доводящий до состояния грохочущей ненависти.
Мы встречались больше полугода, гуляли по каким-то помойкам и закоулкам, затем я провожал ее, думая, что произвел впечатление за прогулочный сеанс. Наташа говорила, что я похож на дьявола. Я зловеще улыбался, демонически раздувая ноздри, отчего Наташа вздрагивала и говорила, что закричит.
Считалось, что она из-за меня бросила своего почти жениха и ее мучили угрызения совести. В минуты угрызений Наташа становилась жестокой, рассказывала о своих любовниках, говорила, что у меня женские руки и противный язык, а я чувствовал, как страдает рядом с ней моя и без того хрупкая полноценность.
По ее черным губам струился уничтожающий смех, и я смачно и долго бил Наташу по лицу, она по-бабьи неуклюже падала, и этот льющийся звонкий счастливый поток сухим острым комом вываливался из ее горла, волоча за собой не менее звонкие потоки боли и слез.
Потом Наташа лежала на диване, свернувшись, как эмбрион, а я, склонившись над ней, шептал с мучительной тоской:
— Моя любимая, моя любимая девочка…
Я выходил отвести ее домой. Вечер опускал прощально веки, дождь хлестал, и мы стояли, прижавшись к сизой груди какого-то строения. Слабый настой лимонного света и свистящие косы дождя органично украшали нашу по-осеннему торжественную любовь.
Я неприятен самому себе. Уже и мой письменный стол издевается надо мной, и настольная лампа презирает, скорбно опустив голову, похожая на поникшую вдову. Стаканчик с карандашами постоянно падает на пол, и карандаши с трескучим хохотом, словно бесы, стучат когтями по паркету. Угол дивана едва не свернул мне колено. Я в отместку укусил его, оставив на полированной поверхности бледные вмятины, и деревянный привкус во рту до сих пор преследует меня. За окном дует ветер, величавый и пасмурный, а из вероятного остается то, что на следующее утро тоже взойдет солнце. Тревожно ноет под ребрами, и насморк по капле сочится.
Обыкновенный день ноября. Я вижу в окне фиолетовое солнце, замшелый, похожий на старый воротник, парк и падающие клочья неба.
На кухне сидит папа, пьет чай и при этом так сладострастно кряхтит и отдувается, что можно сойти с ума. Рядом со мной на диване (это моя жизнь, загнанная в угол) сидит мама, делая вид, что поддерживает меня морально. Вплывает папа и замирает где-то на стуле, скроив обиженное и умное лицо. Густым туманом висит родительская опека, я прижимаюсь ухом к маминой ладони и говорю нежно и дрожаще:
— Я был действительно несчастен, заброшенный, одинокий, абсолютно некормленый, даже босой, и умер, отравившись мышьяком, которым посыпал последний бутерброд с маслом…
Мама говорит со мной так тихо и мягко, что слова, точно тополиный пух, слетают с ее губ:
— Ты всегда игнорировал своего мудрого, можно сказать, энциклопедически образованного отца, шлялся со всякими идиотами.
(В комнате, как надувные шары, повисают удрученные рожи Влада и Пашки.)
Мама без устали щебечет, как сытая канарейка, и из стремительной карусели мельтешащих звуков и образов я успеваю выхватить:
— …и это вместо того, чтобы набираться ума от общения с отцом, — папины мозги похожи на тучные, истекающие соты, — с отцом, который так переживает за тебя…
С потолка, точно кусок штукатурки, падает тяжелый папин голос:
— У тебя всегда все не на месте. Ты бесхарактерен и неряшлив. Стоит посмотреть, что творится у тебя на столе — и становится понятным, что творится у тебя в жизни. Ты вызываешь не сочувствие, а омерзение.
Папа скачет, как шаман в гипнотическом трансе, нанося себе тяжкие удары по отцовской груди. Обессилев, он валится на подоконник, подминая благодарно хрипящее стойбище чахлых кактусов, источая протяжные журавлиные стоны.
В моей душе воцаряется блаженное спокойствие, соответствующее состоянию внутриутробного развития.
Растрепанный уличный ветер подхватил меня под руки и осторожно понес к трамвайной остановке.
Вспыхивали в лужах бесформенные осколки лиц случайных прохожих.
Облысевшие деревья дробили солнце на рябые ломтики света, распластанные на буром от листвы асфальте.
Смеясь, взлетали лоснящиеся хохлатые вороны.
Багряные стекла мчащихся машин пламенели, как доменные печи.
На остановке угрюмо бодрствовал лоточник над своим пестрым скарбом, яростно отпугивая немых детишек. Они тянули к нему вишневые руки и бурно мычали, но лоточник отводил глаза, пустынные от малого дохода, и с отчаянным вожделением втягивал в утробу тяжелый табачный воздух.
Нежданный трамвай, кровавым ножом прорезавший влажное марево, взревел, словно бык на выгоне, и, судорожно лязгнув дверьми, остановился. В вагоне царило напряженное безмолвье, и только синий, до смерти уставший младенец безразлично всхлипывал, погружаясь в состояние апатии и маразма. Шумно дышала золотой истомой чья-то лысая голова, покачиваясь, как буек на волнах, небритая старушка изумленно терла малиновые очи и громко шаркала грубыми ногами.
Возле меня стояли две девочки. Им явно было не больше четырнадцати лет. Одна, злая и наглая — из тех, кто уже курит и дерзит родителям, — вонзила мне в виски пальцы с кинжальными ногтями, отчего у меня потемнело в глазах. Вторая девочка глупо и испуганно хихикала, оттаскивая свою гнусную подругу.
Справедливый народный гнев на зыбких лапках прошмыгнул по вагону и выжидающе затаился. Я схватил за безжизненные волосы наглую девку. Она сквозь зубы цедила невразумительные протесты, но не особенно сопротивлялась.
Я произнес достаточно напыщенно:
— Стоило бы дать тебе по морде, но я не сделаю этого, так как ты, ввиду своей явной подлости, обернешь все в другую сторону — будто я к тебе приставал, а ты защищалась…
Какой-то старик интеллигентного покроя шепнул мне, что я сказал остроумно и едко, и полностью прав. Остальные пассажиры, не пожелав приобщиться к моим невзгодам, продолжали, каждый в себе, жадно беречь собственные обиды. Лысая голова что-то прошамкала пухлыми затылочными складками, старушка неприятно высморкалась на пол. Немые дети, безучастные ко всему, что не касается пустых бутылок, сосредоточенно пачкали друг друга рваными кедами.