Свои очерки и эссе Олег Павлов начал публиковать во время, когда в литературе отказывались даже от серьезности реализма, шумно и празднично отдаваясь игре с реальностью. Первые очерки – о бездомных – были опубликованы в 1996 году. Они стали продолжением самого символичного рассказа писателя «Конец века», переведенного впоследствии на все мировые языки, написанного о тех, кто в современном мире «обречен только на смерть». Основой рассказа послужил реальный случай: работая в обыкновенной больнице, Павлов видел своими глазами, как погибали на санобработке бездомные, которых свозили с московских улиц со следами милицейских побоев. То, о чем писал Павлов, и до этого вызывало немало споров, хотя этот автор далек от какой бы то ни было идеологии, призывая только к состраданию. Однако христианский пафос его прозы и публицистики, обнажавших до предела мир страданий человеческих, всегда звучит как протест, в котором одни видят правдивое свидетельство о жизни, а другие – «чернушный пасквиль». Так или иначе он говорит о предоставленном каждому его свободой выборе: «Поиск правды – это поиск пути, то есть взгляд обращенный в будущее. Пути и для себя и для всех, иное – искать собственную выгоду. Стремятся к правде из чувства справедливости, осознавая, что нет спасения для тебя одного, если нет его для всех, и счастья, если нет его для всех, иное – осознавать лишь свою выгоду».
Русские письма
Основой для этих размышлений послужили письма людей, адресованные А. И. Солженицыну в начале 90-х годов и опубликованные с его согласия. Каждое письмо содержало просьбу придать написанное гласности.
Манифесты совести
Как узнать не то что обо всем, а хотя бы услышать ближнего? А какая польза от одного человека? Но миллионы раз люди, вовсе-то невеликие, с мыслью о самом насущном, а не о бессмертии, обращались друг к другу, нуждаясь в изъяснении себя.
Написанное в письмах или в дневниках запечатывают, прячут. Человеку свойственно при жизни хранить тайну о себе и о своих делах, чего-то стыдясь или опасаясь, – и только правдоискатель не терпит ничего тайного. Есть бунт кровавый и открывающий нараспашку все, скопленное в душах. И есть бунт жертвенный, открывающий точно так же скопленное в душе. Жертвенный бунт – обличение. Принесение себя в жертву во имя открытия правды. Во имя слова правды. Открытие слов, волевое превращение личного в общую боль – и есть русское письмо . Философский, социальный – все едино… Бунт.
Россия на многие века – страна «воровских грамот», «подметных писем», «прокламаций», «листовок», «самиздата». Русские пишут открыто, протестуют веков пять кряду, и Россия – огнедышащий вулкан человеческого протеста. Вулкан то тлеет, то извергается, – и с той же неотвратимостью наш бунт метафизический из тлевшего извергает расплавленные взрывы крови да огня. Что было твердью – дрожит под ногами, ломается от цивилизационных, подобных тектоническим, сдвигов. Счастливый билет в Царство Божие возвращают тоже не один век. Возвращает его Курбский, открыто письмами обратившийся не иначе-то против помазанника Божьего на земле – и о том, о божественном праве и о «слезинке», Иван Грозный с Курбским уже вели свой спор. Карамазовский и вопрос, и разговор – суть русский, вневременной.
Поучения да слова о благодати, что полны были христианского смирения и тайны, в русской истории так скоро кончаются, как скоро обрушился закон. Закон – это «Суд от Бога, а не от тебя». А братоубийство, всевластие – все то, что движет ходом истории – русский человек однажды и уже навсегда осознал Концом, Судом не от Бога. «Некуда жить» – вот русский апокалипсис. И не грядущий, а давно в сознании человека наступивший. Вот и русские письма – все возникают, как человеческие голоса, из пустот не мирных времен, а самых трагических. Это письма от жертвы к палачу, в которых обличение и покаяние – одной крови. Приносящий себя в жертву возвышается покаянием, ведь никогда покаянием не возвысится настоящий или будущий палач: «…не хотел ведь я крови твоей видеть; но не дай мне Бог крови ни от руки твоей видеть, ни от повеления твоего…». Пафос открытости русского письма задан обращениями. Протопоп Аввакум, сидя в яме земляной, волен был обратиться и к Богу, и к Царю. В письмах же к царю Алексею Михайловичу частенько поминает он о том, сидя в яме, что молится за него, но само его письмо не есть молитва. Обратить волю свою только в молитву, слышную только Богу, но не людям, и оказывается для русского человека невозможно. Даже о молитве, как о тайне, он откроет в письме, ведь и ощущает неведомую новую силу слов, какую обретают они, когда тайное становится явным. Какую? Самую великую! Писавший и обращавшийся к «чтущим и слышущим», воплощал то общее , ради чего и жертвовал собой. Воплощался душой в своем народе.
Век просвещенных людей и философского бунта – это «Философические письма» Чаадаева, письмо Белинского к Гоголю. Появились «общественные вопросы», и ни для кого они не были тайной. Поэтому и правдоискатель – не обличал, а вступал в открытый спор. Философская переписка сменилась открытыми обращениями к обществу по острейшим социальным вопросам. Это обращение к людям не делало Достоевского или Толстого писателями, но если в России слово становилось поступком – то для писателя; а если в слово писателя верили – то оно увлекало за собой людей. Но есть вредная глупость, заявляющая, будто бы эта вера подменила собой веру в Богу и увлекла к бунту. Прежде всего, Толстой или Достоевский сами верили в Бога – и увещевали своими обращениями от кровопролития и казней, но их никто не слышал! Царское правительство казнило революционеров, революционеры казнили министров, градоначальников, готовили смерть царям.
Особая личная нравственная позиция уже-то становилась в подобной атмосфере поступком. Русский писатель призывал: вопросы устройства общества не могут быть решены насилием или произволом. Это было обращением к совести человеческой, с мыслью, что и в главное в человеке – это не бунтующий ум, не оскорбленная душа, а совесть. Новая нравственность, разрешающая казнить во имя установления на земле справедливости, рождала страстную отповедь в защиту человека вообще, потому как именно человеческую жизнь готовы были принести в жертву: на крови, как на основании, строить новый справедливый мир. Только человечность, обращенность к совести человеческой, окружила писателя русского мифом заступника. Таковым он не был, не мог быть, – ну разве только Толстой, вступившийся за духоборов и старообрядцев. Горький, хотевший быть духовным учителем, веруя в знание, единственный сознательно посвятил себя этому мифу – но спасая по человеку людей себе близких и помогая миру искусства, миссию свою не исполнил. Его трагическое двойство обнажило этот моральный надлом: видел перед глазами и сталинские лагеря с миллионами узников, и парадные массы новообращенных советских людей, – поделенный надвое, как на плахе, свой народ, но оказался не в силах быть заступником и учителем, а совершил выбор, который, что и внушил себе, совершила сама история.
Но в будущем именно миф о народном заступнике превратит русского писателя в ответственного уже и не перед историей, а перед людьми: обращавшийся прежде сам к людям, он станет маяком для нуждающихся в помощи, в заступничестве, так что потекут к нему реками полные боли и открытости письма. А после революции уже русский писатель пишет полные боли, но и гнева, письма к палачам… Новой власти пишет с обличением Короленко. Сталину – Раскольников. Но потом писать станут с просьбой о заступничестве – не обличая уже, а с мольбой за себя или самых близких… Такие письма Сталину напишут Замятин, Булгаков, Ахматова, Платонов… Да кто их не писал – за сыновей, с просьбой о помиловании или с последней верой что «он ничего не знает!». Их писала массово вся приговоренная Россия, умоляя своего палача о пощаде. Русские письма – не бунтующие, а умоляющие – рождаются миллионами обретших свой голос в слове человеческих душ. Миллионы писем… Это и потому, что уже всеобщей стала грамотность. Но и потому, что миллионы теряют кто свободу, кто родных – и вот ищут в письмах друга друга или добиваются правды. Такой же утратой личной свободы и близких становится для миллионов людей война. Миллионы писем на фронт, миллионы – с фронта. А были и такие, которые писались кровью…Кто писал с фронта, знал, что письмо может быть вскрыто в особом отделе, и если что – окажешься в лапах смершевцев. Поэтому писали – одно для цензуры; а зная наверное, что письмишко смершевцев обманет, проскользнет, – всю правду.