Вдруг будто он позвал за забором, и, перекрестившись, подхватилась, сумела перелезть и спрыгнула на другую сторону. Там у забора росли лопухи — я вырвала один, просунула внутрь штанов, закрыла дырку и оглянулась. По шумной улице проносились автомобили. Дул порывами ветер, кружились листья, в небе кувыркались птицы и неслись клочьями облака, а я брела по улице и без конца оглядывалась. Если прохожие оказывались сзади, ожидала, пока пройдут.
Дорога пахнет бензином. И машины пахнут бензином. А чем пахну я? Смотрю на руки. Черные они. Понюхала черные. Чем? Не знаю. Чем? Но это кто-то другой. Кто? Я поняла: смертью. Земля пахнет мертвыми, а из нее потом все рождается.
— Когда?
— Потом.
— Когда потом?
— Не знаю.
— Чего ты хочешь?
— Помыть руки.
— Ну так иди и помой.
— Можно?
— Да.
— Я не верю.
Вот остановка трамвая. Конечная остановка за городом у кладбища и у рынка.
— Жди здесь.
Как здесь красиво! Какие яркие цветы, но они тоже пахнут бензином. Ему — как и всем. Украла цветок и села в трамвай с ним. Оглянулась, на меня смотрят с удивлением. Я слышу все, что про меня говорят, хотя трамвай стоял долго, наконец поехал, и я еду долго, но все слышу, что они про меня говорят. Они говорят: сука, сука, сука !..
— Да, я сука, — сказала этому.
Он сразу отвернулся.
— Отвернулся от суки, — говорю.
Отвернулись от меня все в трамвае. Только те, которые заходят, поглядывают. Им тоже говорю:
— Я сука.
Мне так надоело плакать, и сейчас я понимаю, что лучше смеяться. Посмеялась немного, совсем немного, и осознала: неправда, лучше плакать, чем смеяться; лучше рыдать… И теперь хохочу. На меня опять смотрят. Оборачиваются и смотрят. Исподтишка, долго-долго. И я проехала с хохотом в трамвае. Кто-то мне говорит:
— Смотри не проедь свою остановку.
Я говорю:
— Спасибо, — и вижу у этого человека в кармане нож. — Можно мне руку в ваш карман?
— А что вам нужно? — спрашивает.
— Ничего.
— Ну, так в чем дело? — говорит.
— Я ничего не сделаю вашему карману.
Он достал из кармана билетик, деньги, ключи, сигареты и спички. И одну бумажку мне подает. А нож скрыл.
— Деньги мне не надо, — говорю, — конечно, надо, но не надо. — Можно? — еще раз спрашиваю.
— У вас просто рука грязная, — говорит.
Тут я опомнилась:
— Моя остановка, извините.
Пропускает меня, однако кто-то схватил за локоть. Оборачиваюсь — это Иванов! Трамвай задребезжал дальше, когда захохотали хором. Потом трамвай сделал кольцо, и мы поехали обратно с другими людьми; я посмотрела на Юру — у него на глазах слезы.
* * *
— А куда, Фрося, дальше?
— Не помню, — говорит. — Поменялся маршрут, — она разводит руками. — Ладно, Юра, пойдем за тем мужчиной.
— Вы не подскажете, — догоняю его. — Поменялся маршрут трамвая…
— Я, — говорит, — езжу только на машине. Понятия не имею. Иду в гараж.
— А что там дальше? — показываю. — За гаражами.
— Ничего, — говорит. — Один лес.
— Лес нам и надо, — обрадовалась Фрося и хлопает в ладоши.
Идем за мужчиной к гаражам. Перед ним раскрываются железные ворота — он проходит в них, а мы поворачиваем вдоль забора. Дорога сужается в тропинку. Чавкает грязь под ногами, я стараюсь забирать вбок, где бурьян; колючки цепляются за меня, а Фрося — в рваных тапочках и с каждым шагом раздумывает, как ступить.
Навстречу бежит по тропинке собака.
— Осторожно, — показываю. — Наверняка бродячая.
— Не бойся, — говорит. — Она сама боится.
Идем вперед, а собака остановилась — вероятно, она бежала и ничего не думала — теперь задумалась; мы прошли мимо, немного спустя я оглянулся — собака свернула с тропинки и понеслась куда-то скачками: то пропадая в бурьяне, то выпрыгивая из него.
Наконец выбрались к мосту, и Фрося узнала дорогу.
— Да, раньше конечная остановка была вон там, — показывает, — за деревьями, и я выходила сразу к мосту.
— Я узнаю, — сказал, и стало грустно от узнавания.
По откосу взобрались на мост, и мост — горбатый, скоро оказались высоко, почти в небе, увидели далеко, и Фрося показала на голубой забор на кладбище.
Затем вошли в лес. Пригревало солнце, и в его лучах листья на березах отливали золотом. Дорога продолжала оставаться пустынной. Фрося прижалась ко мне — мы пошли рядом, под руку; сзади послышался треск мотоцикла, она тут же отстранилась от меня, но я ухватил ее пальчики и повел рядом, словно ребенка. По самому краю асфальта, усыпанному листвой, промчались мальчишки на мотоцикле — при этом тот, который сидел сзади, отставил в сторону ногу и шаркал ею по асфальту, а листья шуршали, разлетаясь по всей дороге.
Вот за деревьями дома, обыкновенные дома, но Фрося догадалась:
— Я не пойду.
— Ты мне веришь? — спросил я ее, сжимая за руку.
— Теперь и тебе не верю.
Молчу. Тропинка между кустов, вдоль обшарпанной стены; на душе голо и пусто. Подул ветер. Ветки качаются, и от них тени прыгают под ногами. Незаметно стена превращается в здание; на окнах решетки. Из железной двери выходят женщины с мужскими никакими лицами — с глазами навыкате, стеклянными глазами, не мигают. Дверь хлопает, каждый раз из нее сизый табачный дым.
Презирая меня, Фрося отвернулась.
— Невыносимо болит сердце, — прошептала. — Не бойся, — через плечо сказала мне. — Я умею его держать в руках. Сейчас пройдет. Пусти меня! — И, не успело оно пройти, только я отпустил ее, — бросилась назад. Я догнал ее и потащил обратно, она переставляла за мной свои ноги, как деревянные. Они не гнулись — скользили, будто на шарнирах по льду.
Наконец Фрося взмолилась:
— Пусти!
Я не отпустил, но остановился, чтобы перевести дыхание, и она заявила:
— У меня болит вместо сердца рука, — и показала там, где я держал ее, и сердце мое сжалось… — Впрочем, — добавила Фрося, — в любом деле надо искать свои выгоды. Мне кажется: затем я и здесь, чтобы исправить кое-какие записи в личном деле…
Я вынул ей из пакета банан, она жевала и плакала, а я маялся с нею рядом, считал оставшиеся листья на дереве у крыльца, но их было еще так много, что несколько раз сбивался со счету, приходилось начинать сначала, когда они опадали на глазах — часто охапками.