Перед магазином отдыхал прямо на снегу пьяный мужик. Устраиваясь — будто дома на перине, он провалился в снег локтем и подпер ладонью щеку, и так, полулежа, внимательно посмотрел на меня. Я поспешил в магазин и там задумался, что же еще кроме хлеба купить Маше, чтобы она не плакала, чем ее обрадовать. И я ничего не мог придумать, как купить бутылочку вина. Выйдя из магазина, едва не споткнулся о пьяного мужика под ногами. Поднимаясь, он спросил: как папа? Я не знал, что ему ответить, и дал рубль. Пьяница остался мне благодарен, а я спиной чувствовал его взгляд, пока не свернул в улочку.
Затопили печку, выпили вино — и все опять стало хорошо, можно лечь в постель, еще одна ночь прошла в объятиях, а когда утром я проснулся — Маша плачет. Я уже не знал, что подумать, в отчаянии закричал на нее — сам испугался, — и стал ее обнимать, как раньше не обнимал, и овладеть ею, в слезах, после того, что она мне сказала, оказалось слаще всего, так хорошо нам еще не было, и я забыл, что она мне сказала, но прошло несколько дней, когда все так же было очень хорошо, она, проснувшись, опять сказала: уходи …
Я оделся и сам едва не заплакал. Маша бросилась мне на шею, как ненормальная, и стала целовать — я даже растерялся. После этого много раз говорила: уходи, — каждый раз заканчивалось, что я не уходил, а, наоборот, все слаще и слаще любовь — так она перерастала в муку, без которой настоящая любовь не настоящая, и вот тогда хочется смотреть вдаль, куда уходят столбы. Однажды, выглянув в окно, я увидел в недостроенном доме рабочих, услышал, как они стучат и весело переругиваются, и позавидовал им. Маша подошла сзади и закрыла мне ладонями глаза.
— Ты разве не видишь, какой этот дом уродина, и к тому же он заслоняет вид на реку. А эти рабочие несчастные, — добавила Маша, — пока они здесь — их жены с другими, разве ты не понимаешь, почему они так безобразно ругаются.
Целуя ей руки, я губами почувствовал, как она вся дрожит и сейчас заплачет. Я повернулся к ней. Сквозь слезы она посмотрела на меня, а я поспешил отвести в сторону глаза, когда до чертиков все это надоело, и выдал себя. Маша поняла, что я не женюсь на ней, — я никак не могу найти удобного момента, чтобы уйти без ее слез. После этого мне нельзя уже оставаться, я набросил на себя пальто и выскочил на улицу.
Под мотающимися на ветру проводами побежал, минуя столбы, но чем дальше шагал, тем нестерпимее становилось на душе. Наконец стало так больно, что я повернулся, будто что-то забыл, и поспешил обратно, затем побежал — еще быстрее, чем сначала, — тут навстречу толстая тетка. Она взглянула на меня, но я не успел разглядеть ее лица. Она дальше побрела с пустой сумкой в магазин, а я, оглянувшись, увидел черный платок — от него повеяло смертью. Когда я вернулся, Маша еще плакала; мне показалось — она как-то по-другому плачет, и — действительно, вытерла слезы, достала из шкафа свою рубашку и протянула, чтобы я надел ее. Затем отрезала у себя волосы и подала их вместе с письмами, которые я ей писал.
3
На мосту дул сильный ветер. Я давился им, поворачивался спиной, чтобы вздохнуть. В деревне затишье среди домов — легче идти, и я наконец увидел, что снег осел и почернел, на дороге лужи, и я осознал, что пришла весна. Я сначала не понял, почему посреди улицы идут люди и машины останавливаются, — вдруг подумалось о самом ужасном, я решил — папу хоронят. Я спрятался за дерево, ожидая, когда похороны подойдут и я пристроюсь к ним. Но когда они подошли, папу не увидел, а увидел Танечку с маленьким гробиком под мышкой. Я не мог знать, кем приходится мне Танечкин ребенок, и только сейчас онемевшим сердцем почувствовал, кем он мне приходится.
Когда наступила весна, снег на дороге превратился в лед — по нему осторожно, парами — как в детском саду, с бумажными цветочками в руках, боясь поскользнуться, брели дети. Их выпроводили родители, не упустив такого подходящего случая для воспитания, а сами побежали на работу в колхоз, где бригадир не отпускал на похороны грудного младенца. Как всегда, дети подражали взрослым — надули щеки, в одной руке букетик, а другую прижимали к груди, выражая чувства от всего сердца. Девочки платочками вытирали слезы, но были и такие мальчики, что хихикали и подставляли девочкам ножки — и потекли настоящие слезы. Эти мальчики заметили меня за деревом и показывали пальцем, не забывая при этом толкать других мальчиков и девочек, — и все они стали на меня показывать, а я, не зная, куда деться от их пальчиков, когда ужасно скорбел по своем братце, представил себя среди детей в процессии — не заметишь, как вымажут спину мелом или сажей или еще чего придумают, — вот этого я забоялся и поспешил домой, надеясь увидеть папу. Я понимаю, почему папа не пошел на похороны, — он тоже боялся детей.
Подошедши к дому, я увидел распахнутые ворота и елочки, разбросанные по льду. Из окна выглянул папа, и я, еще недавно думая, что он умер, обрадовался ему. Когда я вошел к нему в комнату, он, как бы оправдываясь, объявил, что сейчас должны приехать за весами, на которых коров взвешивают, и поэтому никак не мог пойти на похороны. Наконец спрашивает у меня:
— Где ты был?
Я не знал, что ему ответить, а папа, все понимая, положил мне руку на плечо. И, когда он пожалел меня, я стал рассказывать:
— Один день Маша меня любила, а другой ненавидела, — передернул я плечом, все еще ничего не понимая, — и так жить оказалось очень тяжело. И если бы не было настоящей любви, я сразу бы ушел, а так терпел, сколько мог.
— А ты ду-умал, — протянул папа, — это же жизнь, жизнь, — повторил. — Вот теперь Танечка заспала ребенка… Как это могло случиться, зачем?
Я сразу не понял этого выражения.
— Как это заспала?!
Папа развел руками. Я вспомнил, как покойный дедушка точно так же разводил руками, и я еще вспомнил невольно, как дедушка при мне обозвал папу «байстрюком» и папа, не зная, что ответить своему папе, выскочил пулей из дома. И я теперь — по рукам, по одному жесту, узнал в папе дедушку, и — вспомнилось времечко, когда вообще ничего не понимал в жизни, и, может, поэтому голубее неба и ярче солнышка не помню.
На улице загрохотал трактор, остановился у раскрытых ворот. Папа побежал за соседями, и я тоже вышел во двор. Железные весы за зиму примерзли к земле. Соседи принесли лом, по очереди долбили землю, пока кто-то не догадался отливать весы кипятком. Я стал выкручивать из колодца воду, кипятили ее, да не одно ведро, — и охватывали весы. Когда у всех промокли ноги, наконец удалось оторвать весы от земли. Соседи положили на тракторный прицеп две доски, по ним мы затащили весы наверх, закрыли борт, и, с ухмылкой в бороде, румяный мужичина, которому понадобились эти весы для коров, рассчитался с папой, как обычно, водкой. Папа пригласил соседей, они спрятались от жен в сарае и на дедушкином столе, к которому еще с лета прикручена мясорубка, стали отмечать поминки, а меня забыли, и я закрыл ворота — в сырую погоду, когда таял снег, они не проскрипели.
Я вошел в дом, надеясь побыть один, но уже вернулась с кладбища Танечка — никто и не заметил. Она собирала чемоданы и не услышала, как я тихо вошел.