Они, натурально, ответили тем же. Дальше — как в кино. Все умерли. И сразу хочется выключить телевизор.
В доме нет ни капли коньяку.
Аккройд мне не звонит.
Вероника мне не звонит.
Звонит только мама, звонит и плачет, но что с нее возьмешь.
Почему профессор не открывал полиции?
Ведь я всего-навсего спала у него в кресле, живая и здоровая.
Неужели он хотел от меня… того, о чем думает Джеймисон?
Но ведь я ему совсем не нравилась, ни капельки — я это сразу чувствую.
К тому же теперь совершенно ясно, почему он смотрел мне на грудь.
6 мая
Дядя Джеймисон сказал, что это он настоял, чтобы мне в больнице сделали экспертизу. Они ее сделали.
Теперь вся семья будет знать, что я девственница. Hymen.
Это написано латынью, черным по белому. Какой кошмар.
Я хочу увидеть русского. Ему можно хоть что-то объяснить.
Я даже согласна привыкнуть к его дурацкой кличке.
Я хочу, чтобы он избавил меня от этого позора, от этой перепонки, пленки, мембраны, или как там она выглядит.
Свидетельства того, что за двадцать восемь лет я никому не понадобилась. Теперь, когда я больше не девушка-полицейский, я могу просто пригласить его в гости. И попросить.
Русский может это сделать, я ему понравилась. Я это сразу чувствую.
И потом — у него такие длинные смешные глаза.
И руки сухие и горячие, не то что у некоторых.
В интернете его зовут Мозес, только еще палочка впереди.
Я буду звать его Мо, это не так кощунственно и приятнее слуху.
Мо! Где ты?
МОРАС
без даты
и он сказал: страшней беды
не знал я до сих пор!
[114]
женственность заключается в умении обозначать действительность, не структурируя ее, жаль, что я поздно сообразил
вспомнил сегодня, как с фионой бродили по рынку в марсашлокке, в конце марта, незадолго до ее отъезда: фи, дорого! морщилась фиона и ловко подставляла бумажный пакет, сполосните! мокрая вишня шлепалась на дно, на бумаге проступали лиловые пятна, недозрела! хмурилась она, попробовав хурму, и протягивала руку с деньгами — да нет же, не фунт, а два! боже, какая кислятина! фыркала она, засунув в рот чуть ли не всю виноградную гроздь, и блестела глазами, и пальчиком указывала повелительно, и еще синего! и еще вон того, мелкого!
недаром кэрролл не любил мальчиков и одного даже обратил в поросенка, в мальчиках, вот и делёз говорит, слишком много заключается фальшивой мудрости и животности, лишь девочки способны уловить смысл события и отпустить на разведку бестелесного двойника
чахлая воля к событию уступает воле к речи, и от этого по всему телу бегут мурашки, и если Климент александрийский не врет и тело — это причина, то причина моих мурашек — бестелесные вишня и хурма, обретающие смысл, лишь будучи замеченными, вот и я обретаю смысл, пока иду за ней, нагруженный, как невольник, и счастливый, как вольноотпущенник, любуясь кошельком мёбиуса в ее белых уверенных пальцах, кошельком без изнанки от английского кутюрье
[115]
, кошельком из носовых платков с монограммой ф. р., обернувших весь рынок, весь марсашлокк, весь хаос, всего меня
май, 7
oculis поп manibus
[116]
жадно грызешь его, жадно, как горячий пирог на веранде после дачного дня: черничная давленая мякоть, кардамоновая корка, в очистительном восторге грызешь его, волосы встали дыбом, и голос замер, все одно: проснешься со вкусом чужих губ, которого не знаешь и не узнаешь никогда, оттого что всякое окончание — это всего лишь отчаянье, мокрой тряпкой брошенное на холст начинания, высокопарно, да, но что с меня возьмешь
пропустить бы этот день, как, по слухам, монтень пропускал трудные места в чужих книгах, но ведь нет же — объедаешься им до смерти, точно веронский властитель холодными яблоками в июльский день, подожди меня! хватаешь его за рукав, плетешься за ним по парку медитеранео, по всем его кленовым коридорам, пока жара, жара, жара дышит тебе в лицо забегавшимся псом, а пусти он тебя домой, так и застыл бы безнадежной мисс хэвишем в его спальне, не вытирая столетней пыли, любуясь одеревеневшей столетней пижамой, красное дерево, нет, слоновая кость, художник неизвестен, вот же оно — нетерпение совершенного спектра, белая бумага бесстыдна, скорее, скорее заполнить ее дробинками петита, в белую стену вбить гвоздь, на белую скатерть пролить вино, теперь же и пролить, пока он крутит бахрому, морщит лоб, там, между сведенными бровями, у него душа, пребудут в танго те, кто прахом стали
[117]
, никогда до конца, ни разу еще
май, 8
с бэбэ разговаривая, усаживаешься вроде как в dos — a — dos — галантное кресло с двумя сиденьями и одной спинкой — затылок к затылку, и разговоры ведешь, не представляя лица собеседника, оттого что смотреть в лицо бэбэ, когда он говорит, торячо, невозможно, пересохшие глаза опускаются долу, ищут узелок на скатерти, нитку в рукаве, заусеницу?
нет никакого среднего возраста, говорит бэбэ, как нет — oreille moyenne ? — среднего уха и среднего образования, есть в ge ingrat, как это по-вашему? переходный возраст, не так-то просто проклюнуться из яйца птенцу с мягким оранжевым клювом — чем больше слов, тем мягче клюв, ты ведь знаешь
что с того, что тебе тридцать и ты стучишь в скорлупу, избавляешься от детского, неплотного, прощая себе — ребенку в себе — беспомощность и пустую растрату, ведь истинный ребенок в тебе — это не тот, кому ты прощаешь
тот, кому ты прощаешь, это тот, кого тебе удобно принимать за того, настоящего, это, если угодно, и есть скорлупа
продави ее пальцем, imbecile ! очисти ребенка в себе от того, другого, говорит бэбэ, и ты всей спиной чувствуешь, как он ерзает недовольно на шатком антикварном siege, краем глаза видишь, как колышутся, до полу свесившись, златотканые рукава, а тот бэбэ, что сидит напротив, достает пальцами кубики льда из горького кинни, и кладет за щеку, и жмурится, и вдруг поднимается, и ставит бокал на столешницу, и кидает рядом влажную мелочь, и уходит, будто бодхисаттва-пастух, загнавший в нирвану последнюю овцу, нет, как волк угрюмо он уходит и три глубокие священные морщины ложатся на челе и вздрагивают камни и львы покидают священную добычу
[118]