Т.
Дневник Саши Сонли. 2008
Мы — то, чем пытаемся притворяться.
Надо быть осторожнее.
Тридцатое июня.
Прочитала нынче у Дефо: доктор Стефанус Хризолитус обнаружил, что для предотвращения чумы следует по утрам есть изюм в вареном и жареном виде; он сообщает об этом ради общественного блага.
[43]
Наверное, мама читала эту же самую книгу, потому что в детстве меня закармливали изюмом — от общей слабости, как говорила наша служанка. На столе в кухне всегда стояла деревянная миска с разбухшими от кипятка коричневыми ягодами, я пользовалась ими, когда лепила глиняных кукол, у них всегда были карие глаза и сморщенный сладкий рот.
Странно все же читать те самые книги, которые читала мама: слова и присловья, услышанные в детстве, те, что казались частью маминого собственного языка, так не похожего на отцовский, выскальзывают ящерками из подсохших, покрытых старческими пятнами страниц, объявляют себя — вот я! она нашла меня здесь! она полюбила меня и выписала в тетрадь! она сидела в плетеном кресле на веранде и водила своим тонким прозрачным носом по этим строчкам!
Господи, как бы я хотела ее увидеть, еще разок только.
Томас Мор в красной обложке окликнул меня сифогрантами — так мама называла особенно скандальных постояльцев, и гитлодеем
[44]
— так называли отца, когда он пускался в длинные описания дорожных происшествий, забыв про остывающий суп.
Натаниел Готорн пробубнил знакомое совершенство убивает, отец всегда пожимал плечами, когда слышал это от мамы, жалуясь на подгорелую корочку у пирога, забытого Дейдрой в печи. Оказалось, это слова из притчи — про красавицу, которой свели с лица родимое пятно. Она умерла, потому что перестала быть собой: не смогла узнать себя в зеркале и умерла от ужаса.
А мама умерла, потому что упала железная вывеска.
А папа умер, потому что Хедда его не любила. От этого многие умирают, вот я, например. А Младшая не умерла, хотя все ее давно похоронили. Она просто раскололась посередине — будто говорящий камень Алех Лавар,
[45]
пытавшийся вставить словечко в чужую похоронную речь.
Смерть — это одна из вещей, на которых построен мир, в ней нет ничего бесчеловечного. Чтобы это понять, не надо даже сидеть на чердаке.
Я сижу на чердаке, потому что здесь сухо, здесь тепло, в стенах ходит древесный жук, а соломенный коврик пахнет травой воронец, травой буган и травой погибелкой. Я сижу здесь, потому что в доме шумно, а в сарае сыро после долгого ливня — четыре дня лило и шумело так, что на веранде оторвался полотняный узкий лоскут маркизы и повис, будто крыло подстреленной ласточки.
Кстати, про смерть. Осталась еще одна мамина фраза, она так и не нашлась ни в одной книге, полагаю, мама сама ее выдумала.
Королева Анна скончалась.
* * *
Просьба твоя тяжела,
ибо кто, побежденный,
захочет битвы свои вспоминать?
Когда инспектор спустился завтракать, на нем была дешевая белая рубашка, только что распакованная, и это меня позабавило — свежую рубашку всегда видно по заломам на рукавах, к тому же у него в комнате, в мусорной корзине, я нашла мелкие гвоздики россыпью. Багажа у Элдербери не было, я нарочно поднялась посмотреть, когда все постояльцы собрались за столом, значит, он приехал ненадолго и не собирался ночевать, а рубашку купил в супермаркете на станции.
Вечером, вручая ему ключи, я приняла его за туриста, перебравшего в баре у Лейфа и отставшего от парома в Ирландию. Такое случается, однажды у нас ночевали студенты, опоздавшие на паром, так те познакомились с Финн Эвертон и остались еще на день, оба, смешные такие мальчишки-математики. Вот уж не думала, что Финн может вскружить кому-то голову. Полагаю, здесь не обошлось без любовного зелья, в Вишгарде его любая девчонка приготовит в полчаса.
Я приняла мистера Элдербери за скучающего путешественника, но утром, когда Прю забежала на чашку чая, я услышала странное: вчера он расспрашивал ее на автобусной станции — о пожаре и обо мне. Тут что-то не совпадает: поджог случился только вчера, а меня он вообще никогда не видел. Выходит, он вернулся назад с автобусной станции, чтобы на меня посмотреть? В такую-то погоду?
— Это полицейский, — сказала Прю твердо, — даже не сомневайся. Вчера он был изрядно навеселе, но копа я за версту чувствую, даже если у него на носу золотые очки, а зубная щетка торчит из кармана плаща. Вовремя ты перестала разговаривать, Аликс! Теперь ему придется помучиться, чтобы тебя допросить.
— Зачем меня допрашивать? — написала я на салфетке и поставила три вопросительных знака.
— Ну, как же, — Прю замялась, — тебе ведь ворота подожгли и вся южная стена сгорела. Хотя все и так знают, кто это сделал. И потом — разве ты не написала бумагу в полицию, когда отравили собак?
Я покачала головой. Зачем бы я стала писать бумагу, местный сержант даже пальцем не шевельнет, если речь идет о семье Сонли, вернее, о том, что от нее осталось.
Сержанта зовут Поль Дольфус, девятнадцать лет назад он водил меня в рощу за школой, и я стукнула его кулаком в нос, а четырнадцать лет назад, в бильярдной его отца, он назвал меня русским отродьем, после чего с ним случились разные неприятные вещи, к которым я не имею никакого отношения.
Лондонец приехал не за тем, чтобы искать убийцу Хугина и Мунина, я думаю, его интересует другая могила, не та, что под кустом пожелтевшего самшита, а та, что в зарослях ежевики.
Что ж, удачи вам, инспектор Элдербери. Жаль, что у вас такие дымчатые, крыжовенные глаза, мужчину с такими глазами жалко водить за нос, тем более что нос точь-в-точь как на портрете Догмация — сильный и заносчивый.
Однако ничего не поделаешь, мне придется запутать вас, как несуществующие питанцы из Спарты запутали Геродота, а если не выйдет, я сделаю так, что вы сами запутаетесь, и вам станут мерещиться взаправдашние кости летучих змей на берегу Красного моря.
* * *
И се слышаша глас хлопота в пещере от множества бесов.