— Я хотел дочитать твой сценарий до конца! Ты ведь сам писал тексты для Пруэнсы, верно? Как только я вспомнил о Габии, она замелькала в разговорах со следователем, а стоило мне описать чистильщика, как ты прислал его на очную ставку. Жаль, что я не сразу догадался, а то написал бы страниц пять о раздирающем меня страхе перед ящиком арманьяка, глядишь, ты бы и купился, старичок.
— Не смешно. Это я их уговорил оставить тебе компьютер и пальто, а то кашлял бы сейчас, как чахоточный Монте-Кристо. Хотя, правду сказать, тот актер, что изображал следователя, говорил, что ты с каждым днем выглядишь все свежее и задиристее. Что значит хорошая режиссура.
— А ронять меня на пол в кабинете следователя, это тоже была режиссура?
— Да, мне пришлось это вписать, иначе ты бы не поверил, а мне платили за то, чтобы все было как на самом деле. И потом, не забывай, я самого начала намеревался с тобой поделиться.
— Еще скажи, что собирался взять меня в Патагонию.
Лютас вздрогнул и прижал подбородок к согнутым коленям, я сидел так близко, что видел мурашки у него на запястьях. Его била дрожь, я слышал шорох ее широких крыльев внутри его тела, недаром литовское drugys означает и лихорадку и бабочку одновременно.
— Нет, не собирался, у тебя же свои острова есть. Хотя ты и это у меня позаимствовал. Тебе мало было моей подружки и моего швейцарского ножа, ты всегда был прожорливым, будто яблочная гусеница. Помнишь нашего соседа Йозаса, который вечно в саду возился? У него было всего четыре яблони, и он на каждое яблоко мешочек надевал, чтобы уберечь от гусениц.
— А мы эти яблоки воровали, а мешочки оставляли на ветках.
— Ну вот, — он кивнул, одобряя мою понятливость, — ты и есть эта самая плодожорка. Считай, что посидел в коконе и вторично вылупился. Просветленным мотыльком.
— Ладно, я гусеница. А ты у нас гений, значит?
— Гений. Но и я могу ошибаться, — он поднялся со ступеньки, его худое тело распрямилось словно гармоника и оказалось как будто длиннее, чем я думал. Странная штука, мне всегда казалось, что он почти на голову меня ниже!
— Ты ведь не поверил в мою смерть, Костас.
Лицо моего друга на глазах становилось другим: белым, злым и блестящим, как вощеная бумага. Таким я видел его только однажды, много лет назад, когда пани Рауба велела ему убираться вон из дома, и он явился ко мне во двор поздно вечером и бросил камушек в окно. Мы полночи просидели на скамейке за домом, накурились до черноты в глазах и решили, что утром подадимся на побережье, там у Лютаса были знакомые, которые взяли бы нас грузчиками на паром, идущий в Киль, а уж там, в порту, непременно подвернется суденышко, идущее вокруг света.
— Не поверил. Как ты догадался?
— Я прочел твои записи. Ты ведь хотел, чтобы я их прочел, иначе не выбрал бы такой простой пароль для своего файла. Разве ты не помнишь, как в прошлый раз объяснял мне про Фалалея?
— Я там ничего про твою смерть не писал.
— Прямо об этом нигде не говорилось, верно. Но я заметил, что после посещения морга твоя интонация изменилась: ты перестал бояться. Я знаю вкус твоего страха, Костас.
Мой друг спустился в гостиную, взял там кресло-качалку, легко неся его перед собой, поднялся по крутым ступенькам и что было силы двинул креслом в дубовую дверь. Задвижка хрустнула и отлетела вместе с железной петлей, на дверном косяке осталась рваная вмятина. Лютас спокойно вошел в комнату, и я вошел за ним. В зеркале отражался голубой с белым круизный лайнер, зашедший сегодня в порт, я проснулся утром от его низкого радостного гудка.
— Это было просто, — я сел на подоконник, чтобы видеть лайнер целиком. — Только до меня не сразу дошло, а дней через пять. На бирке, привязанной к твоей ноге — «Liutauras Jokūbas Rauba. Год рожд. 1974», — второе имя было написано с литовским диакритиком. В немецком паспорте так не напишут, а у тебя ведь немецкий паспорт. Но это мелочи, а вот дату рождения мог написать только ты сам или я, но никак не тамошний санитар. Ты и вправду родился в семьдесят четвертом, но в паспорте у тебя семьдесят шестой, еще со времен мореходки. На этом ты и спалился, старичок.
Корабль понемногу двинулся от причала, я прищурился, растянув глаза кончиками пальцев, — очки остались где-то внизу, на кухонном полу, наверное — на голубом боку было написано «Луминоза». Значит, уже десять утра. Когда живешь возле доков, часы не нужны.
— Тогда почему ты не дал Пруэнсе в морду и не вышел вон? — сказал Лютас за моей спиной.
— Я не знал, с чем я имею дело. Если это затянувшаяся шутка, думал я, то следует достигнуть ее дна и посмотреть, что будет. Если же угроза серьезная, то от того, что я брошусь на следователя, ничего не изменится — декорации и реквизит слишком дорого обошлись, чтобы так просто дать мне уйти. К тому же я был уверен, что твое чувство меры тебе не изменит, не продашь же ты меня на разделку подпольным хирургам. Тотализатор — это единственное, что не пришло мне в голову!
— Да мне бы самому не пришло, — Лютас сел рядом со мной и принялся разглядывать ногти. — Это затея клуба, они вечно на что-то ставят, в прошлый раз поставили на мужика, который за неделю съел собрание сочинений Чарльза Диккенса.
— Я читал в сети, что один парень за десять долларов откусил голову живой ящерице.
— А теперь представь, что можно сделать за сто тысяч раз по десять. На тебя приходили посмотреть те, кто проиграл: те, кто поставил на первую неделю, на вторую, на сорок пятый день и так далее. Они говорили, что ты выглядишь спокойным, как пациент альпийского санатория. Меня даже заподозрили в том, что я слил тебе информацию и сам сделал ставку, хотя по правилам игры не имел на это права. Но я-то знаю, что не сливал. Почему же ты так долго сидел?
— Я мог там писать, вот и сидел. Сидел же Пруст в комнате, где стены были обиты пробкой. Кстати, ты мог бы расщедриться и на кофе, охранник приносил какую-то целлюлозную муть, заваренную в ковшике, и обдирал меня как липку. Даже за сахар брал отдельно!
— А чего ты ждал от безработного актера? Слушай, не заговаривай мне зубы, — он спрыгнул с окна и подошел к зеркалу. — Мне надо забрать свои комиссионные. И поделиться с тобой, разумеется.
Увидеть кого-то в зеркале, стоя за его спиной — плохая примета. Так я увидел тетку — за два года до ее смерти, — когда она поправляла волосы в какой-то вильнюсской лавке. А теперь увидел хмурое лицо Лютаса в зеленоватом стекле, когда стоял у него за плечом. Пока он возился с рычагом и набирал пароль, сверяясь с бумажкой, я думал о том, что я стану делать, когда сейф распахнется.
Еще я думал о том, что мне на удивление приятно слышать литовскую речь, даже жаль, что, когда Лютас уйдет, я ее долго не услышу. Почему-то я был уверен, что он сразу уйдет, увидев, что его дупло опустело. Но он не ушел.
* * *
Мы созданы из вещества того же, что наши сны.
Дверь на первом этаже хлопнула, сквозняк пошевелил занавески в спальне, где мы стояли перед пустым сейфом, и звякнул гранеными подвесками люстры. Лютас поежился, обхватил себя руками, как будто внезапно замерз, и повернулся ко мне: