Выхода у меня нет, придется писать Лилиенталю, попрошу его заняться вещами в том случае, если дом достанется не ему, а кому-нибудь другому. Что же мне написать: дорогой Ли, вероятно, мы увидимся года через четыре, так вот, не мог бы ты приглядеть за моей мебелью? Друг Тьягу мне верен, как горечь во рту, так я начну свое письмо. Ему понравится. Я нашел эту фразу в кортасаровском «Преследователе», которого охранник принес вчера и швырнул об стену. Это потому что я кричал, стучал в дверь кулаками и требовал книг, мне уже три дня ничего не давали.
Я принимал Ли слишком близко к сердцу, а теперь понимаю, что его беседы со мной были такими же чистыми и бесполезными, как его подошвы — с тех пор, как он почти перестал ходить пешком. Когда я заведовал в вильнюсском театре поворотным кругом, то часто смотрел спектакли из ямы — так у нас называли тайник под сценой. Подошвы актеров, которые я видел вблизи, были безупречными, если обувь была бутафорской, и грязными, если актер приходил в своих ботинках. Театральные уборщицы любили античные драмы, потому что сцена оставалась чистой даже зимой. Ясень трудно отмывается.
Другое дело пробковый пол, стоит плеснуть на него мыльной пены, и он чист. А еще лучше — каменистая тропинка на утесе Кабо да Бока, там вообще следов не бывает, идеальное было бы место для убийства, если бы не сетка для мусора. Тот, кто застрелил Лютаса, был уверен, что тело будет лететь оттуда вниз все сто с лишним метров, лететь — или катиться, переворачиваясь, — пока не упадет прямо между камнями цвета нефти, высоко выступающими из воды. Человек потеряет сознание от страха еще до того, как ударится о кипящую черную воду прибоя, и не услышит всплеска, не услышит голосов взметнувшихся птиц, ничего не услышит.
Сегодня я видел адвоката и вернулся в камеру в поганом настроении. С тех пор, как Пруэнса сунул мою тавромахию в ящик стола (смахнул не глядя, будто квитанцию из прачечной), от него не было ни слуху ни духу, и я шел в комнату для свиданий, надеясь на хорошие новости.
— Есть одна загвоздка, — удрученно сказал адвокат, — возле эшторильской галереи вас никто не видел, а охранник лепечет, что грабителей было трое или четверо. И я его понимаю.
— Но ведь я предоставил улику! И еще отпечатки пальцев, они рассыпаны по всем углам кабинета!
— Однако в вашем досье, которое мне удалось прочитать, написано, что алиби нуждается в проверке. И что участие в ограблении галереи пока не доказано.
— Меня никто не видел? Чушь! Про гусей раньше думали, что они выклевываются из ракушек, потому что никто не видел гусиных яиц. Основным доказательством служит украденная вещь, если хозяин ее признает.
— Признает, куда ему деваться. Тогда они потребуют у вас все остальное. Что станете делать?
— Скажу, что продал, а деньги проиграл. Пусть ищут другого козла отпущения.
— Сами подумайте, зачем им искать кого-то другого? У них теперь идеальный расклад: estrangeiro, литовец убил estrangeiro, литовца! Сразу ясно, что это внутренний dificuldade литовской мафии.
— Мне нравится, когда вы вспоминаете свой португальский. Дайте-ка мне лист бумаги, — я вынул украденный на допросе карандаш и стал рисовать схему. — Вот пункт первый, труп в спальне. Не представляю, как Хенриетте удалось так натурально продержаться в шавасане, пока я смотрел на нее, заливая ужас хозяйским коньяком.
— Коньяком? — адвокат оживился и даже, кажется, облизнулся. Его бритый подбородок сегодня лоснился от пота, глядя на него, я осознал, что в первый раз не дрожу от холода в комнате для свиданий. Видение лиссабонской весны, плещущейся там, откуда пришел этот человек, не сознающий своего счастья, брызнуло мне в глаза и заставило зажмуриться.
— Я пока не разобрался, как они это устроили, — нужно ведь точно знать, когда я подключусь к серверу. То есть они должны показать мне эпизод с убийством и при этом предвидеть, что я буду делать дальше: поеду домой, вызову полицию или продолжу сидеть у монитора и раз за разом обновлять картинку. Как бы то ни было, затея не принесла ожидаемых денег, хотя проделана была безупречно. Я испугался и согласился делать все, что велят, но отдать мне было нечего — дом был неприкосновенен, как дерево на могиле грешника. Разочарованный Ласло решил попробовать другой вариант и отправил меня в Эшторил, сговорившись с хозяином, который застраховал свои экспонаты на хороших четверть миллиона.
— А это что? — адвокат ткнул пальцем во второй кружок.
— Это пункт второй: имитация ограбления. Никаких матадоров в галерее не было, экспозицию упаковали и увезли задолго до того, как я туда явился. Хозяину не нужен был вор, ему нужен был такой человек, как я: дилетант, немного понимающий в технике и способный без шума забраться в окно. С паршивой овцы хоть шерсти клок! — я употребил ovelha desgarrada, русские идиомы застревают у меня в горле, когда нужно переводить их на английский.
— Потерянная овца? — адвокат поднял брови. — Но в вашей схеме нет ничего нового, нечто подобное мы уже рисовали, только там было больше стрелок. И вы больше нервничали.
— Мне не хватало нескольких звеньев, а теперь они есть. Человек, который занимался этим делом, придумал подставить меня, с тем чтобы убийцу искали среди литовцев. Ведь даже теперь, когда я докажу, что не причастен к этому делу, полиция долго будет разворачиваться в другую сторону, долго и медленно, как танковая колонна на проселочной дороге. Лютас кому-то здорово насолил, и его убили на португальской земле — подальше от настоящего виновника и поближе ко мне.
— Вам жаль его? — в глазах у адвоката мелькнуло сомнение.
— Я был единственным, кто знал его в этой стране. Само собой, я был бы первым подозреваемым, даже если бы на месте преступления не нашли оружия, взятого в моем доме.
— И вашего ингалятора, — добавил адвокат.
— Верно. Поэтому я думал на Лилиенталя, не так уж много народу знало о моей астме, а стащить эту штуку незаметно не так уж просто. Мне самому не всегда удается его отыскать.
Вечно ты все запихиваешь куда попало, говорила мне мать, Йезус Мария, ничего отыскать невозможно! Я молчал, огрызаться было бесполезно, она все равно не слушала. Однажды она вывалила на пол всю мою одежду из шкафа в поисках книжки, в которой засушила подаренную Гокасом розу, разобрав ее на лепестки. Это показалось мне поступком, достойным курсистки, не вязавшимся с крепкой, будто капустный вилок, фигурой матери.
Когда я встретил Габию — взрослую Габию, а не ту, по которой я изнывал на Валакампяйском пляже, — то понял, что это противоречие было свойственно не только матери, оно было привкусом, особенностью литовской женщины, не вышедшей замуж лет до двадцати пяти. Габия тоже читала книги с карандашом, отчеркивая грифелем впечатляющие признания, вязала беретики, которые никто не хотел носить, и даже умела крутить ведерай — свиные кишки, начиненные картошкой. Литовские женщины ослепительны в первой четверти своего века, но быстро становятся властными задастыми тетками, пропитываются лавандой и заводят себе убеждения.