Он и сам не смог бы сказать, куда его занесло это бескрайнее многокилометровое и многочасовое путешествие — оно, возможно, продлилось девять или десять часов. Не исключено, что он пересек весь город из конца в конец, но в то же время он мог и кружить по какому-то небольшому пятачку. Глухою ночью он вернулся в Пьетралату и забился в единственное прибежище, ему доступное — на матрасик за тряпичной занавеской. Все спали, и только Ида слышала, как он вошел — в эти ночи она, несмотря на снотворные, засыпала с трудом и вскидывалась при малейшем шорохе. Сначала она услышала шарканье его шагов по камням тропинки, потом протяжное мяуканье Росселлы, которая приветствовала его перед входом. А потом, в оставшуюся часть ночи, Иду тревожил его непрестанный кашель, глухой и бухающий, похожий на удары кулаком по стене.
Но это ей не только казалось — поутру костяшки его пальцев оказались ободранными и кровоточили, вот только никто из обитателей комнаты не удосужился этого заметить. Получилось так, что около восьми опять забежал на минутку Джузеппе Второй. Вошел он, как всегда, похохатывая — он и сегодня принес преотменные известия: Червонный Туз чувствует себя отлично, и Квадрат тоже, как и все товарищи, составляющие их славный отряд… Их заслугами еще несколько центнеров нечестивой гитлеровской требухи теперь удобряют поля Кастелли… Неделей раньше немцы устроили на партизан облаву, и были потери, но у них, в Свободном отряде (такое ему было присвоено название) народ был боевой, он этим сволочам не дался… Что же касается видов на будущее, то близкий конец войны неминуем, это каждому ясно. Разумеется, 28 октября союзники в Рим не войдут, на это рассчитывать нечего…
«Это, конечно, было бы здорово, мы бы тогда устроили немчуре тот еще праздничек!»
Но на то, что это произойдет еще до Нового года, можно вполне полагаться, заключил Джузеппе Второй.
Поделившись подобными радужными откровениями, этот развеселый человек минуты две рылся в своих пожитках, потом, раздав приветствия направо и налево, устремился к двери. В этот момент тряпочную занавеску порывисто отодвинули, из-за нее рывком вынырнул Карло, он разразился смехом.
«Я тоже с тобой!.. С вами!» — проворно поправился он.
На плече у него уже висела сумка, то есть весь его багаж. При косо падающем свете из полуоткрытой двери глаза его, окруженные черными кругами бессонницы, выглядели ввалившимися и более угрюмыми, чем обычно. Раздался раскат смеха, от которого в воздухе повисло эхо почти что непристойное; смутная маска порочности, по временам возвращающаяся на лицо Карло, теперь его совершенно изменила, а точнее, искривила. Но зато все мышцы тела у него вдруг налились словно бы весельем, раскованным, почти спортивным. Джузеппе Второй на секунду оторопел, потом просиял ликующей улыбкой, от которой по всему его лицу побежали морщинки.
«Ну что же! Давно пора!» — воскликнул он, и больше не добавил ничего.
Выходя вместе с ним, Карло Вивальди небрежно махнул ладонью назад, что должно было изображать ироническое приветствие; оно означало, что теперь эта комната со всеми ее обитателями погружалась для него в пену отжившего своего прошлого. Росселла внимательно следила за ним с матрасика, но он начисто забыл с нею попрощаться.
Обложные облака успели порваться на мелкие клочья, но свежий ветерок, который их разорвал, по временам еще веял почти весенним теплом. У Джузеппе Второго опять не было на голове его знаменитой шляпы, но он защищался от непогоды зонтиком, и, увидев это, остающиеся прыснули за его спиной, уж очень занятное было зрелище — партизан с зонтиком. Таким вот образом двое мужчин и прошли вместе через забрызганный грязью луг; старик, проворно семенящий под защитой своего зонта, и молодой, шагавший впереди него развинченной, нескладной походкой — такой походкой ходят обычно молодые негры.
Когда они выходили, Росселла подбежала к двери. Теперь, неподвижно утвердившись на своих четырех лапках у ступенек крылечка, она смотрела, как они удаляются, вытянув мордочку с выражением удивления и тревоги — словно понимая, что в эту минуту прозвучал сигнал, определяющий ее будущую судьбу. Тем не менее, в последующие часы она не удержалась от того, чтобы не поискать Карло, хотя одновременно она знала каким-то кошачьим чутьем, что никогда больше его не увидит. И стараясь не дать себя застукать за этими смехотворными поисками, она ходила возле занавески уклончиво и неопределенно, возмущенно порская прочь, как только кто-то проходил близко от нее. Потом она забралась под штабель парт и пробыла там весь остаток дня, распластавшись между двух столешниц в дальнем углу, где никто не мог до нее добраться, и устремив свои настороженные зрачки в комнату с ее обычной людской суетой.
Когда стало смеркаться, и все напрочь о ней забыли, она вдруг издала странное, полное беспокойства мяуканье, вышла из-под штабеля и принялась слоняться вокруг, продолжая стенать, как бы взывая о помощи. Ее одолевал позыв, набравший силу необыкновенную, такого она никогда еще не испытывала. И тогда она залезла на солому за занавеской, и там через некоторое время родила котенка.
Никто этого не ожидал, поскольку никто не заметил, что она была беременна. Оно и понятно — у нее родился единственный и порядком заморенный детеныш, такой маленький, что его скорее можно было отнести к мышиному, чем к кошачьему племени. Хотя это были ее первые роды, и сама она была кошкой совсем молодой, она тотчас стала хлопотать, обгрызая околоплодный мешок нетерпеливыми и почти яростными укусами, как делают и более опытные кошки-матери. Потом она принялась торопливо облизывать новорожденного, опять-таки подобно всем кошкам-матерям, и лизала, пока котенок не издал своего первого мяуканья, — тоненького, под стать комариному писку. Тогда она улеглась, подставив котенку живот, возможно, полагая, что даст ему молока. Но, видимо, она слишком много голодала, да и сама еще не вступила в зрелую пору, и соски у нее оказались сухими. Она вдруг отстранилась от котенка, поглядывая на него задумчиво и с любопытством. Потом улеглась уже отдельно, на определенном расстоянии, и некоторое время лежала вот так, в покое, глядя перед собою сознательно и грустно, и не отвечая на тоненький и одинокий писк. Потом внезапно навострила уши, уловив голоса братьев Карулины, которые возвращались домой. Как только входная дверь открылась, она бросила на котенка последний равнодушный взгляд и проворно выскочила из-за занавески прямо на улицу.
Ни в тот вечер, ни на следующий день она больше на глаза не показалась, а котенок меж тем агонизировал на соломе, на которой его можно было разглядеть лишь с трудом из-за рыжеватого цвета шкурки, унаследованной от матери. Каждый раз, когда шум в комнате стихал хотя бы на краткий миг, было слышно его тихое и непрерывное мяуканье. Казалось странным, что этот бессильный писк (единственный сигнал, который он мог послать миру) был таким упорным — в этом едва заметном зверьке, обреченном с самого начала, сидела невероятная воля к жизни. Узеппе не решался оставить брошенного котенка, исходящего своим сиротским писком; сидя около него на полу и не осмеливаясь его коснуться, он тревожно следил за малейшими его движениями. Поминутно он высовывался на крыльцо и отчаянно звал: «Осселла! Осселла!». Но Росселла не отзывалась; возможно, она уже блуждала бог знает где, совсем забыв, что только что родила сына. С каждым часом, между тем, мяуканье за занавеской становилось все более слабым. Наконец оно прекратилось, а через некоторое время одна из золовок Карулины зашла поглядеть, взяла котенка за хвост и, браня на все корки беспутную мать, выкинула его в уборную.