Но Узеппе все равно взирал на него, как на монумент мирового значения — возможно, он смутно припоминал тот день, когда они явились сюда вместе с Ниннуццо поглядеть на поезда. Он помалкивал и озирался вокруг с любопытством, позабыв на время о собственном великом нетерпении — в самом деле, он ведь так торопился попасть в Пьетралату, а приходилось раскачиваться из стороны в сторону на руках у матери; он не чаял той минуты, когда сможет, наконец, возвестить Карулине и всем прочим, что у него новые сапожки!
Ида между тем очень торопилась, чтобы не потерять из виду одинокую фигуру синьоры Ди Сеньи, притягивавшую ее к себе, словно фата моргана. Женщина направилась ко входу для пассажиров, потом повернула обратно — в ореоле одиночества, ярости, неприкасаемости, не ожидающая ни от кого помощи. Теперь она уже не бежала, раскачиваясь, она ковыляла в своих сношенных летних туфлях на толстенной ортопедической подошве… Она шла, оставив за спиной фасад станционного здания, вдоль наружного бокового прохода, потом повернула налево, двинулась к дебаркадеру, подошла к служебной будке багажного отделения. Ида перешла через площадь и двинулась за ней.
Калитка была открыта, не было видно никакой охраны, и даже из полицейской будки ее никто не окликнул. Она прошла шагов, вероятно, десять и стала различать какой-то наводивший ужас не то гул, не то жужжание… Было совершенно непонятно, откуда все это исходит. Этот участок станционного пространства сейчас казался опустевшим и никчемным. Не было движения поездов, не сновали тележки с грузами. Единственными людьми в поле зрения были двое или трое подсобников, со спокойным видом стоявших в конце грузового дебаркадера, на солидном расстоянии от магистрального пути.
Около наклонного склона, ведущего к рельсовым путям, беспокоящий ее шум стал громче. Вначале Ида рассудила, что это, вероятно, блеяние и мычание животных, доносящееся из переполненных товарных вагонов — отголоски этого мычания порой приходилось слышать вблизи станции и раньше. Но это было совсем другое. Это голосила человеческая толпа; звуки исходили, вроде бы, прямо из-под платформ, и Ида пошла вперед, ориентируясь на них, хотя никаких признаков скопления людей нельзя было увидеть среди запасных и маневровых путей, перекрещивающихся на фоне галечной подсыпки справа и слева от нее. В этом своем переходе, который ей показался километровым и был омыт ручьями пота (на самом деле там набиралось от силы шагов тридцать), она никого не повстречала, кроме одинокого машиниста, который что-то ел из кулька, стоя возле обездвиженного паровоза, и ничего ей не сказал. Скорее всего, немногочисленные охранники тоже отлучились перекусить. Только что начался перерыв на обед.
Непонятный человеческий гомон приближался, он звучал все громче, хотя и оставался необнаруженным, словно исходил из какого-то засекреченного и зачумленного места. Он был похож на все те звуки, которые можно слышать в приютах для престарелых, лазаретах и местах заключения, однако эти звуки были перемешаны без разбора, как осколки разных материалов, брошенные в общую дробильную машину. В конце пешеходной дорожки, на прямом тупиковом пути стоял поезд, он показался Иде бесконечно длинным. Гомон голосов исходил оттуда.
Там было, вероятно, десятка два вагонов для перевозки скота. Некоторые стояли порожняком с открытыми дверьми, двери других были задвинуты и заперты длинными железными штангами. Согласно общему стандарту, в вагонах этого типа не имелось никаких окон, только маленькое зарешеченное отверстие где-то у самой крыши. У некоторых из этих решеток виднелась пара рук, вцепившихся в прутья, чьи-то глаза, уставившиеся в одну точку. В этот момент около поезда не было никакой охраны.
Синьора Ди Сеньи была там, она бегала взад и вперед по открытой платформе, перебирая своими ножками без чулок, коротенькими и худыми, болезненно белыми… Демисезонный пыльник, развевающийся за спиной, окутывал ее деформированное тело. Она носилась вдоль всей этой цепочки вагонов, выкрикивая голосом почти непристойным: «Септимио! Септимио!.. Грациелла! Мануэле!.. Септимио!.. Септимио!.. Эстерина!.. Мануэле!.. Анджелино!..» Из недр состава до нее долетел незнакомый голос, он кричал ей, чтобы она уходила прочь, иначе эти, которые вот-вот вернутся, заберут и ее тоже. «Не-е-е-т! Нет, никуда я не уйду! — прокричала она в ответ яростно и грозно, стуча кулаками по обшивке вагонов. — Здесь моя семья, позовите их! Ди Сеньи! Семья Ди Сеньи! Септимио! Септимио!» — завопила она вдруг и подбежала к одному из вагонов; вся устремившись вперед, она схватилась за штангу, крепившую дверь, в бессильной попытке выломать ее. За решеткой верхнего отверстия появилась маленькая голова, это был старый Ди Сеньи. Было видно, как сверкают его очки на фоне зиявшей за ним темноты, оседлавшие его массивный нос; были видны и миниатюрные кулачки, вцепившиеся в железные перекладины.
«Септимио! Где все остальные? Они здесь, с тобой?»
«Уходи, Челеста, — сказал ей муж. — Говорю тебе — уходи сейчас же, эти сейчас вернутся…»
Ида узнала его голос, неторопливый и рассудительный. Тот же голос, который в былые времена, в тесном закутке, заваленном старинными вещами, говаривал ей мудро и взвешенно: «Ваша вещица, синьора, не стоит даже того ремонта, который здесь придется сделать…» Или же: «За все это чохом я могу дать вам шесть лир…»
Вот только сегодня этот голос звучал тускло, отрешенно, словно он доносился из какой-то дальней обители, у которой нет адреса, и закон в ней — жестокость.
Внутренность вагонов, разогретых солнцем, светившим еще совсем по-летнему, была полна этим неумолчным гомоном. В беспорядочном звуковом потоке поднимались всплески плача, чьи-то упреки, обрывки обрядовых молитв, бессмысленный говорок, старческие восклицания, призывающие мать; одни голоса, словно уйдя в себя, вели церемонную беседу, другие разражались саркастическим смехом. По временам над всей этой звуковой массой вздымались безнадежные, леденящие душу крики; слышались и другие, по-животному насущные — тут выкрикивались слова самые простые — «Пить!», или «Воздуха!». Из одного из хвостовых вагонов, перекрикивая все другие голоса, доносился голос молодой женщины это были вопли, поделенные на конвульсивные душераздирающие порции, типичные вопли женщины, у которой начались родовые схватки.
Иде этот разноголосый хор вдруг показался родным. Нисколько не меньше, чем полупристойные выкрики женщины или назидательные фразы старого Ди Сеньи, весь этот жалобный гвалт, исходивший из вагонов, манил ее к себе, возбуждал в ней щемящую нежность. Он действовал через какую-то извечную память, которая опиралась не на время, а совсем на другой источник на тот самый, где звучали калабрийские колыбельные, что напевал ей отец, или безвестные стихи, что всплыли предыдущей ночью, или эти легчайшие поцелуи, сопровождавшиеся словами: «Милая, милая…». Это была точка полного покоя, она утягивала ее вниз, в общую нору, где обитала единая бесчисленная семья.
«Я все утро вас искала…»
И синьора Ди Сеньи, подавшись навстречу этому очкастому лицу, возникшему у решетки, принялась торопливо рассказывать. Ее монолог походил на лихорадочно сообщаемую сплетню, вот только манера говорить была семейная, можно сказать, обиходная манера супруги, которая отчитывается перед мужем в том, как она потратила свое время. Она рассказала, что сегодня около десяти она, как и рассчитывала, вернулась из пригорода с двумя бутылями масла, которые ей удалось раздобыть. Во всем квартале не было ни души, все двери настежь, и в домах никого, и на улице тоже никого. Совсем никого. Она бросилась наводить справки, спрашивала там и сям, у хозяина кафе, арийца, и у продавца газет, тоже арийца, спрашивала, где могла. Синагога тоже была пуста.