Однако же и все предыдущие события, а не только те полные страха минуты, которые предшествовали появлению в ее квартире немца, все прошлое целиком, если идти назад во времени, представлялось ей в воспоминаниях только еще наступающим, совершенно размытым за счет огромного от нее удаления. Она оторвалась от перенаселенного и горланящего континента своей памяти, отплыв на лодке, которая за этот краткий интервал успела обойти вокруг земного шара; а теперь, подплывая к точке отбытия, она обнаружила, что этот континент молчалив и спокоен. Там больше не вопили толпы, там никто никого не линчевал. Привычные предметы, освобожденные от ауры привязанностей, были уже не инструментами, а существами — они происходили из растительной или водной стихии — водоросли, кораллы, морские звезды — они просто дышали, погруженные в вечный покой моря, никому при этом не принадлежа.
И сон человека, на нее напавшего, распростертого теперь перед ней, казалось, покоился на чуме и проказе всеобщего жизненного опыта — на насилии и страхе; он был похож на выздоровление. Водя глазами по сторонам (они были промыты недавним приступом недуга, словно водой, даровавшей ей изумительную четкость зрения), она заметила на полу собственные стоптанные туфли, они свалились у нее с ног, так же, как и шляпка с головы, когда она, потеряв сознание, билась в объятиях немца. Но даже не подумав подобрать то и другое, потерянно сидя на собственных голых пятках, она вновь вперила в спящего широко раскрытые глаза, с глуповатой миной девочки из сказки, девочки, рассматривающей дракона, которого волшебное питье сделало совершенно безобидным.
Теперь, когда любовница выскользнула из его объятий, парень обнимал подушку, он крепко сжимал ее, упорствуя в своей ревности собственника, проявленной за несколько минут до этого. Правда, теперь его лицо приняло другое выражение, сосредоточенное и серьезное. Ида, почти не отдавая себе в этом отчета, тут же прочла, какой сюжет ему снится, и как он развивается, хотя точных деталей распознать не смогла. Сон был под стать мальчугану лет восьми. Речь в нем шла о делах сугубо важных: велись какие-то препирательства о покупке или продаже велосипедов или деталей к ним, и мальчику приходилось разговаривать с каким-то типом, не внушающим доверия, к тому же весьма эксцентричным — возможно, левантийским контрабандистом, или гангстером из Чикаго, или малазийским пиратом…
Он пытался надуть мальчишку, и вследствие этого губы спящего, бледно-розового оттенка, потрескавшиеся, выпячивались, выражая невысказанный упрек. Веки напрягались, и от этого подрагивали золотистые брови, такие коротенькие, что они казались просто пылью, насыпанной на кожу. Лоб его морщился, собираясь в складки под прядями волос, которые были темнее бровей и гладкими; в них чувствовалась влажная свежесть. Такой свежестью отдает от шкурки рыжего котенка, которого только что вылизала мамаша.
Так легко было бы сейчас убить этого парня, поступить, как библейская Юдифь; вот только Иде по самому складу ее натуры не могла прийти в голову подобная мысль, даже в виде фантазии. Ум ее, отвлекшийся было на чтение сна, был затем опечален мыслью, что вторгшийся к ней человек, возможно, проспит так до самого вечера, и Нино, вернувшись домой, чего доброго, застанет его. Правда, Нино, с его-то политическими идеями, будет, пожалуй, даже горд подобным визитом и примется пожимать руку этому немцу, изнасиловавшему его мать, словно близкому приятелю…
Но нет, прошла еще минута, и немец проснулся так же внезапно, как и заснул; проснулся, словно услышал властный зов казарменной трубы. Он тут же посмотрел на часы на запястье: он проспал всего несколько минут, однако же теперь у него оставалось не слишком много времени, чтобы прибыть на пункт сбора, не опоздав на перекличку. Он потянулся, но вовсе не с тем нахальным блаженством, с каким выныривают из освежающего сна мальчишки-подростки, а скорее с неудовольствием и озабоченностью человека, попавшего под проклятие, который, проснувшись, вспоминает, что его руки и ноги закованы в кандалы. Солнце уходило, в комнате начинали сгущаться сумерки. Ида, встав с пола, на своих босых и дрожащих ногах подошла к розетке, хотела воткнуть вилку настольной лампы. В вилке был плохой контакт, свет лампы мигал. Вот тут Гюнтер, который в Германии работал электромонтером, достав из кармана особый складной нож (предмет зависти всей роты, многофункциональный инструмент, в котором, кроме режущего лезвия, была еще бритва, напильник и отвертка), тут же блестяще починил вилку.
По его предупредительности и добросовестности было понятно, что эта операция важна ему в силу двух причин. Во-первых, она давала ему возможность, хотя и совсем маленькую, что-то сделать для жертвы своего преступления, каковое теперь, когда действие вина почти закончилось, начинало беспокоить его и даже терзать. А во-вторых, у него появлялся предлог, чтобы еще немножко побыть в этой маленькой комнатке, которая в этот день — пусть даже вопреки воле хозяйки — приняла его по-человечески. По выходе отсюда его ожидала только Африка. Она теперь была похожа на деформированный кратер посреди скучной и убогой пустыни.
Тем временем, притулившись в тени стены, Ида смотрела на немца, чинившего вилку, с молчаливым восхищением, потому что в ней (как и во многих дикарях) жило глухое невысказанное предубеждение против электричества и всего, что с ним связано.
Наладив лампу, немец все же остался сидеть на краю дивана и сочтя, что предлог для разговора теперь имеется, собирался уже похвастаться:
— Нах Африка, — сказал он, уставив палец в собственную грудь. Но тут же он сообразил, что это военная тайна, и поспешно закрыл рот.
Вероятно, с минуту он еще медлил, сидя на диване, ссутулившись, уронив руки на колени, словно эмигрант или каторжник, которого только что погрузили на пароход, и вот теперь звучит прощальный гудок. Он больше не смотрел ни на какие предметы, его глаза выражали одиночество, они были устремлены на лампу, которая теперь бросала ровный свет на изголовье дивана (эту самую лампу Ниннуццо зажигал по вечерам, читая в постели свои иллюстрированные журнальчики). Если взглянуть со стороны, в глазах его читалось некое любопытство, смешанное с озадаченностью, но в действительности они были совершенно пусты. При электрическом свете их синяя радужка выглядела почти черной, в то время как окружавшие ее белки теперь очистились — они больше не были замутнены вином, они были молочно-белыми с голубоватым даже оттенком.
Внезапно парень поднял глаза на Иду. Она поймала его взгляд — отчаянный взгляд, в котором сквозили бесконечное невежество и полное, совершенное знание всего на свете; то и другое, смешавшись вместе, потерянно умоляло о единственной милости, невозможной милости, неясной даже тому, кто о ней просил.
Когда он был готов уже идти, ему пришла мысль оставить ей что-нибудь на память — такая привычка выработалась у него при расставании с другими девушками. Однако он не знал, что бы такое ей дать, и стал рыться в карманах; ему попался его знаменитый ножик, и, хотя жертва была значительной, он вложил его в ладонь Иды, не пускаясь в объяснения.
Но и он тоже хотел унести что-нибудь на память. Он обводил комнату растерянным взглядом, не находя ничего достойного, как вдруг на глаза ему попался букетик цветов, вида затрапезного, чуть ли не измазанных в чем-то (это было подношение школяров); эти цветы никто с самого утра так и не удосужился поставить в воду, и они лежали на этажерке, успев уже наполовину увянуть. И вот он, вытащил из букета маленький красноватый цветочек, со всей серьезностью пристроил его в своем бумажнике среди каких-то документов и произнес: «Mein ganzes Leben lang!»
[5]