— Конечно. Мне было неприятно, что не удалось настоять на своем, поэтому я и не рассказал. Я попробовал было проявить характер, но ты меня знаешь, я не умею улаживать такие дела: квартира мне нравилась, я боялся, что выйду из себя и разругаюсь с хозяином вдрызг, поэтому, чтобы только с этим покончить, я согласился не ломать, а разобрать этот камин, дав письменное обязательство восстановить его в прежнем виде, когда буду съезжать. Это было ужасно унизительно, мама: ведь ясно, что без него комната и красивее, и светлее, и просторнее, и тот же хозяин, если он вдруг вернется туда, вряд ли захочет его восстанавливать. Но он потребовал, и я согласился. Бессмысленная, дорогостоящая работа, и все ради того, чтобы, упаси бог, не пропала и пылинка из его мудацкого прошлого…
Джанни…
— Извини. Короче, мы его сфотографировали, сняли обычный план, план в трех измерениях и под конец разобрали, я вдвоем с маляром, который красил у нас стены, вы нам его порекомендовали, он потом умер. Как его звали?
— Ты имеешь в виду Фрате?
— Фрате, точно. Два дня угробили. И вот тут-то и кроется секрет: после того, как мы сняли все эти изразцы, один за одним, все лицевые кирпичи, работая мастерком — тук-тук — деликатно, словно это был Домус Ауреа,
[97]
знаешь, что мы нашли? В щели между стеной и камином?.. Знаешь, что там было?
Мама смотрит на меня с тревогой и любопытством, и в этом выражении ее лица вся загвоздка: так может смотреть мать, которая не хочет перечить сбрендившему сыну, но так же может смотреть мать, которая слушает своего совершенно нормального сына, и ей интересно, что же там было за камином.
— Дерьмо, — говорю я шепотом. — Клянусь, обыкновенное человеческое дерьмо. Засохшее, твердое, как камень, завернутое в номер “Мессаджеро” за 1953 год.
Видно по лицу, что мама удивлена, ей противно, но и слегка забавно.
— Я об этом никому не сказал, даже Анне, — продолжаю я, — потому что боялся, что… короче, не знаю, почему, но не сказал, не сказал никому ничего. Но эта сцена стоит у меня перед глазами, как будто происходит сейчас: печник, который складывал этот камин в 1953-м году, когда хозяин квартиры был еще ребенком четырех лет и верил, что сюда будет приносить подарки Дед Мороз, опорожняется на лист газеты, заворачивает все это, поднимается по лестнице, бросает сверток в щель между стеной и камином, замуровывает и, как ни в чем не бывало, идет за деньгами.
Отвращение на ее лице берет верх над остальными чувствами.
— Ты понимаешь, мама? Хозяин нашей квартиры провел самые счастливые минуты своего детства перед куском дерьма.
Теперь я на нее смотрю: наши взгляды продолжают, как и прежде, встречаться, но теперь она отводит глаза.
— Чтобы ты сделала на моем месте, сказала ему об этом? Фрате умер, вероятно, умер и тот весельчак, наложивший кучу сорок лет назад. Об этом в целом мире знаю только я, теперь знаешь и ты. Учти, что мой хозяин ужасный мерзавец, он заключает со мной договор только на год, чтобы иметь право вышвырнуть меня вон, когда ему заблагорассудится, я не могу там даже зарегистрироваться, ты ведь знаешь, я до сих пор числюсь на улице Тарталья. Представь, что он выкидывает меня из квартиры: ты бы на моем месте сказала ему об этом или нет?
Стучат в дверь.
— Минутку! — резко кричу я.
— Ты бы ему сказала?
— Джанни, что ты всем этим хочешь сказать?
— Ничего. Просто вопрос: сказала бы или нет?
В ее глазах мелькает мольба. “Прекрати, Джанни, — говорят они мне, — прошу тебя, заклинаю, прекрати, не веди себя, как всегда, не упорствуй, папа умер, я не такая сильная, как он, что было, то было, я тебя люблю, постарайся вовремя остановиться”. А в моих глазах, если я только сумел придать им нужное выражение, читается: “Спокойно, мама. Положись на меня. Ответь на вопрос, и я на этом остановлюсь, и этот удар под дых можно будет списать на счет наркоза. Там есть женщина, которая воет не переставая, и это считается нормальным — я же просто наговорил лишнего”.
— Нет, — отвечает она.
Как же это увлекательно, играть в правду с собственной матерью: говорится даже то, что никогда не говорится.
— Войдите! — кричу.
Дверь открывается. Это Анна. Разумеется, мой друг дозвонился и до нее.
23
Блики от телевизора, работающего глубокой ночью в квартире Конфалоне, их мертвенный свет, льющийся на улицу через открытое, безрадостное окно.
Могучие внесистемные решения Виктора Баланды, его абсолютная неспособность признать поражение.
И эти стихи Панеллы в песне Лучо Баттисти: “А в общем-то мы живы /И все идет куда-то /На это есть причины”.
[98]
Воспоминания не всегда помогают набраться сил, иногда так просто кажется, но и этого бывает достаточно. И вот он, пример: Анна подходит ко мне, обменявшись у двери парой слов с матерью, мама выходит, оставив нас вдвоем, мы сейчас у рокового распутья, наша жизнь станет другой или останется прежней, это зависит от того, что я скажу в следующую секунду, и держать себя в руках мне помогает не хладнокровие или банальный фатализм, а захлестнувшие меня яркие и неотразимые воспоминания, которые, восстав из пепла благодаря этому благословенному наркозу, теперь выстраиваются во мне, как воины в день битвы, и поэтому я чувствую себя сильным.
Это было несколько лет назад, мы пошли в кино смотреть “Змеиные глаза”,
[99]
остались не в восторге, а ей особенно не понравился “неправдоподобный и жестокий”, по ее словам, эпизод, когда Харви Кейтель летит в Нью- Йорк к своей жене, у которой умер отец, и прямо у открытого гроба признается, что у него есть любовница. Неизвестно, помнит ли она это сейчас, в данную минуту, встревожено на меня глядя, и не знает, что сказать, и ждет, что первым заговорю я, а я молчу и улыбаюсь, неизвестно, помнит ли Анна, какой взрыв возмущения вызвал в ней этот поворот сюжета, всего лишь поворот сюжета. И неизвестно, помнит ли она, что сказал я, а мне в этом фильме понравился как раз только этот эпизод: “Если человек так поступает, — сказал я ей, — значит, поступить иначе он не может”.
И все же, несмотря на всю силу, которую я черпаю в воспоминаниях, — если это действительно сила, — я слаб как никогда. Лицом к лицу с ее трогательной красотой (трогательной в своей первозданности, и не в том дело, что годы на ней не сказались — хотя так оно, впрочем, и есть, — она навсегда останется такой в моей памяти, никогда не перестанет быть той необыкновенной девушкой, с развевающимися на ветру волосами, которая внезапно целует меня около автозаправочной станции Версилия-Запад, а в ушах звучит Satisfaction группы Devo,
[100]
у меня валится из рук сигарета и прожигает ко врик насквозь), я понимаю, что у меня есть только одна попытка спасти нашу семью, только одна, а потом надо сдаваться, потому что, каков бы ни был исход, сила мне еще пригодится: если попытка будет удачной, она будет нужна мне изо дня в день, иначе, когда я буду ее целовать, ласкать, заниматься с нею любовью, мне не снести мысли, что она точно также была близка с другим, и этот другой помнит ее такой же; если же все закончится крахом, сила будет нужна, чтобы жить без нее, без Франческино и даже не мечтая о счастье, как говорится в ее письме.