— Обычно, — сказал Гарольд, — мы питаемся не дома. Меньше чем в пяти минутах отсюда на Кингз-роуд есть вполне приличная немецкая колбасная, итальянский ресторанчик и так далее. Питаться не дома куда веселее. Но мы подумали, что вы хотите ознакомиться со студией со всех сторон.
В течение своей жизни мистер Примби редко наблюдал приготовление пищи. Кто-то другой всегда накрывал на стол и говорил: «Обед готов, папочка» или «Ужин готов, папочка», смотря по обстоятельствам, и теперь он с искренним любопытством принял приглашение мистера Крама «пойти посмотреть, как мы управляемся» и оказывать посильную помощь. Мистер Крам несколькими точно выбранными словами познакомил его с кухонными принадлежностями, нагроможденными вокруг газовой плиты, газовая плита взрывчато вспыхнула, мистер Примби подавал, что ему говорили, держал, что ему говорили, и в процессе этого всем мешал. Кристина-Альберта, видимо, набившая в этом руку, рубила луковички и смешивала салат на кухонном столике, а бифштекс яростно и брызжуще поджаривался.
Тем временем миссис Крам накрыла выкрашенный голубой краской стол в комнате, предназначенной мистеру Примби, оранжевой тканью и уставила ее тарелками, обломками тарелок, желтыми глазированными кружками с грубо выведенными надписями на каком-то сельском диалекте «за друзьев вдалях» и тому подобным, а между положила ножи и вилки, поставила оловянную кружку, полную сигарет, и пучок подсолнечников в вазе, облитой коричневой глазурью. И вскоре мистер Примби уселся за этим самым столом. Лицо у него пылало и было щедро обрызгано жиром, на котором жарился бифштекс. Никто не прочел молитвы, и все приступили к еде.
Как-то само собой разумелось, что вопрос о подселении мистера Примби уже решен, хотя оставалось очень много моментов, которые ему хотелось обговорить точно. Особенно он беспокоился о том, как бы поделикатнее оградить свою одежду и свои редкости от всеобщего пользования, когда будут устраиваться пресловутые шарады, но он не знал, как вернуться к этой теме. И его смущало подозрение, что его длинные ночные фланелевые рубашки, если их выставят на публичное обозрение, могут показаться старомодными этой артистичной молодежи. Но они скакали с темы на тему так прихотливо, что трудно было направить разговор в нужном ему направлении. Он привык, особенно в обществе, прочищать горло «кха-кха» и подергивать усами вверх-вниз, прежде чем заговорить, а к тому времени, когда он был готов высказать то, что хотел, кто-нибудь из них уже делал очередной зигзаг. Так что он молчал, пока бифштекс не был съеден, не считая отдельных «кха-кха».
Говорили почти только Кристина-Альберта и Фей. Гарольд был словно бы не в духе, иногда поправлял жену или вносил добавления, и съел львиную долю бифштекса с мученическим выражением человека, который страдает зубами и привык к более изысканной пище. Один раз он спросил мистера Примби, неужели тот и правда любит Хорошую Музыку, а через какое-то время осведомился, видел ли он год назад иберийский балет, но эти вопросы не вылились в беседу.
— Кха-кха, не-ет, — сказал мистер Примби. — Не совсем. Не особенно.
— Не-ет, не видел, — ответил он на второй вопрос.
Миссис Крам весело болтала о разных газетных заказах, которые получила, рассказала, как ей предложили делать детский уголок в «Патриотик ньюс» — так соглашаться ей или нет? Мистер Примби подумал, что редакторы и владельцы газет, о которых она упоминала, народ, видимо, безнравственный. Но в основном разговор шел о перетасовках и передвижениях внутри обширного круга их знакомых. После бифштекса было кофе, и Гарольд с видом покорности судьбе пошел и вымыл посуду.
В прачечной ждали внимания десятки мелких дел, и после двух-трех сигарет мистер Примби решил:
— Нам пора, Кристина-Альберта.
— Все будет в ажуре, — сказал Гарольд, когда они попрощались.
Пока мистер Примби и Кристина-Альберта возвращались на поезде с Ливерпуль-стрит в Вудфорд-Уэллс, немало минут было посвящено размышлениям.
— Это не то, к чему я привык, — сказал мистер Примби. — Так не похоже на хозяйничанье твоей матери… Меньше порядка… Конечно, одежду я могу держать под замком в сундуке.
— Тебе будет очень хорошо. Они просто прелесть. А она уже ужасно тебя любит, — сказала Кристина-Альберта.
3
Однако ночью, перед тем как заснуть, Кристина-Альберта испытала угрызения совести. Совесть начала ее грызть из-за того, как она устроила жизнь своего папочки. Она не была уверена, что ему будет уютно и хорошо в этой студии в Лонсдейлском подворье, что он сможет вести ту любознательную жизнь, которую он предвкушал с такой тихой радостью — даже напевал что-то про себя, и подергивал усами, и говорил «кха-кха», если не был занят ничем другим.
Данная история, как можно неустанно повторять, это история мистера Примби, который стал, как мы расскажем в своем месте, Саргоном, Царем Царей. Однако Кристина-Альберта самостийно вылупилась в ней, как кукушонок вылупляется в гнезде трясогузки, и игнорировать ее невозможно. В сущности, он был под полным ее контролем, а она обладала эгоизмом своего пола и возраста.
Но еще она обладала беспощадной совестью. Пожалуй, совесть была единственным в ее жизни, чем она не могла управлять. Совесть управляла ею. Это была большая хрустальная совесть без опор и взаимосвязей. Она парила в ее существе сама по себе, была ее центром тяжести, и всему остальному в ней деваться было некуда.
Когда Кристина-Альберта представала на допрос и суд перед Кристиной-Альбертой, никаким экивокам не было места: карты на столе, все предъявлено, никакого этикета, полная нагота, рентген, если потребуется. Допросы были тем более ужасны, что велись они в практически пустом помещении без ширм, занавесок, норм или верований какого бы то ни было рода. Просто страшно подумать о полном отсутствии покровов и процедур на суде совести Кристины-Альберты. Во-первых, Кристина-Альберта была совершенно и принципиально не религиозной. Затем, в теории, она была антисоциальной и аморальной. Не верила в респектабельность, христианскую мораль, институт семьи, капиталистическую систему, а также в Британскую империю. Она заявляла об этом с крайней прямотой и множеством подробностей, кроме тех случаев, когда поблизости оказывались ее родители. Преобладающие ветры пристрастий ее не будоражили. Она не находила принца Уэльского обворожительным, а «Панч» смешным. Современные танцы ее скорее раздражали, хотя танцевала она хорошо, а уимблдонский теннис и разговоры о теннисе наводили на нее зевоту. Она одобряла большевизм, потому что все неприятные ей люди всячески его поносили, и она уповала на всемирную революцию всесокрушающего и очищающего типа. А о последствиях этой революции Кристина-Альберта со счастливым оптимизмом юности не думала вовсе.
Не нам строить тут предположения о том, почему молодая девушка, родившаяся и выросшая между Вудфорд-Уэллсом и центральным Лондоном, в первые годы двадцатого века вступила в жизнь с сознанием столь абсолютно и категорически очищенным от каких-либо положительных или сдерживающих убеждений; мы просто регистрируем этот факт. Но и подкрепляй ее все верования христианского мира, а также неколебимое уважение ко всем мельчайшим требованиям кодекса общественной морали, каким бы ни был этот кодекс, Кристина-Альберта не могла бы вступить в жизнь с более бодрой уверенностью и более сильными убеждениями, чтобы вести себя, пусть неопределимо, но хорошо. Кристина-Альберта должна была быть Кристиной-Альбертой, последовательной и безупречной, иначе суд совести открывал ей глаза на нее же и затруднял ей жизнь.