Здание импозантное, с греческим фасадом. Этакое подобие Парфенона, какие и в Берлине строили в период грюндерства. Рельефы и статуи до самой крыши. Фойе облицовано белым мрамором. Очень хорошая акустика и обновленная осветительная техника. Часть софитов потом переправили в Вестерборк. Должно быть, и софиты оказались жидками. Совсем рядом — уютное кафе. Не последнее дело для такого обжоры, как я. До тех пор, пока мне еще можно было посещать кафе. В общем и целом — очень приятный театр. Только клозетов маловато. Во время строительства не подумали, что людей здесь будут порой держать взаперти.
В наше время это пришлось бы учитывать.
Знать бы, что „Колыбельная“ станет нашей последней инсценировкой, мы бы, пожалуй, нашли более содержательную пьесу. А не такую бестолковую дурашливую комедию с подкидышем. Но мы, как часто бывает, ни о чем не догадывались. Даже во время самого последнего спектакля.
Это случилось в первом акте, когда я держал младенца на руках и говорил с ним.
— Не хочешь закурить? — обращался я к нему и делал паузу для смеха, который всегда возникал в этом месте. И тут я слышу топот множества ног за кулисами. Неприглушенно шумный. Я поднял глаза: туда входило целое подразделение СС. Командир, заметив, что идет спектакль, с укором посмотрел на своих людей и приложил палец к губам. Сделал в мою сторону извиняющийся жест. Дальше они шли на цыпочках. Исчезли из моего поля зрения. В зрительном зале никто ничего не заметил. Я совершенно автоматически говорю свою следующую фразу: — Ах, ты некурящий? — обращаясь к кукле, которая играла роль грудничка. Публика смеется. Представление продолжается. Как ни в чем не бывало.
То был Аус дер Фюнтен, человек из центрального управления еврейской эмиграции. Тоже такое нацистское маскарадное словцо. Честнее было бы сказать — центральное управление еврейской депортации. Тогда он еще не был той вселяющей ужас фигурой, какой стал потом. Когда принуждал мужчин, состоящих в смешанных браках, к кастрации. Пока что он был для нас просто одним из эсэсовцев, который не хотел помешать ходу спектакля. Как истинный немец, чтил культуру. Даже дождался заключительных аплодисментов. И только после этого объявил, что театр закрыт.
Схувбург, сказал он, отныне будет служить местом сбора. Для всех евреев, которые не вызвались добровольно на работы в Германии. Три лжи в одной фразе. Не удивительно, что он дослужился до хауптштурмфюрера. Не было никакой добровольности, было только принуждение. И речь шла не о привлечении на работы, а о лагерях. И увозили не в Германию, а в Вестерборк. А оттуда дальше на восток. Если повезет, не дальше Терезина.
Для меня самого это решение означало, что я за одну ночь стал актером без выступлений. Режиссером без инсценировок. Кто-то потом добился, чтобы люди из театра и впредь были заняты при Схувбурге. Как служащие еврейского совета. Меня сделали „руководителем багажной службы“. Поначалу это был лишь предлог, чтобы каждую неделю выплачивать мне несколько гульденов. Позднее, когда в театр набивали все больше людей, это стало важной работой.
Людей регистрировали в фойе. У длинного стола, где сотрудники еврейского совета записывали персональные данные, контролировали правильность оформления бумаг и собирали ключи от домов и квартир. „Они хотят пощупать пульс твоей квартиры“ — ходила злая поговорка. Потому что мебель из квартир забирала и переправляла в Германию транспортно-экспедиционная контора „Пульс“. Поначалу людей в тот же день отправляли на вокзал. Трамваем. Чтобы это казалось безобидным. Невозможно представить себе ад, в который едут на трамвае. Но именно это там и устроили. Ад. Только огонь пока не раскочегарили на полную катушку.
Но со временем людей стало поступать все больше. Многих хватали и притаскивали. Кто успевал подготовиться, приносил с собой багаж. Сколько мог унести или столько, сколько ему разрешили взять. Теперь им приходилось ждать дни и недели, пока решится их судьба. На это время мы укладывали их вещи на сцене штабелями. Единственное место, где можно было разместить вещи. Строили из сценических помостов полки и пытались поддерживать относительный порядок. Каждый чемодан подписывали именем владельца. Поначалу это делал Джо Шпир. Один из лучших художников Голландии был моим ассистентом. Мир погибал благородно.
Однажды, сортируя вещи, я наткнулся на чемодан, который показался мне знакомым. Весь покрытый наклейками отелей со всей Европы. Но без имени владельца. Я открыл его и обнаружил там весь реквизит из „Колыбельной“. Включая и куклу размером с настоящего младенца, которая играла подкидыша. Тут я узнал чемодан. В третьем акте я нес его в руке. Там, где я хотел уехать, а потом все-таки не смог. Я аккуратно поставил его среди других вещей. На букву „Г“, как „Геррон“. В качестве талисмана. Носителя счастья.
Маленькому Люису он тогда и впрямь принес частье.
Надеюсь.
Если лагеря — ад, то чем же тогда был Схувбург? Чистилищем? Тренировочным полигоном? Репетиционной сценой? И кем был я, работая там? Подмастерьем черта? Корбинианом, исполненным служебного рвения? Или еще раз просто актером, который пытался сделать хоть что-то из дрянной роли?
Все это стало жутко обыденно. Внушало ужас своей естественностью. Каждое утро, ровно в десять, я шел в театр. Как все эти годы ходил на репетиции. А уходил оттуда лишь в одиннадцать вечера. Когда спектакль был отыгран до конца. Афиша у входа все еще объявляла „Колыбельную“. Но играли мы давно уже нечто другое. Нехорошую пьесу. Слишком много было в ней печальных сцен. Ничего другого в репертуаре не было. Каждый день одна и та же трагедия. С разными исполнителями.
Сюжет был задан, но спектакль проходил не всегда одинаково. В иные дни сцены отчаяния были бурными и громкими, в другие — тихими и покорными. Лишь финал был одинаков. Четыре раза в неделю, всегда в десять часов вечера, улицу перед театром перекрывали, подъезжал трамвай, и эсэсовцы выстраивались заградительными рядами для избранных этого дня. Когда они входили в трамвай, каждый со своим чемоданом — молодец, Геррон! — трамвай отъезжал и свежая партия жидков отправлялась в Вестерборк, у меня наступал свободный вечер. Я шел домой, как обычно идут домой с работы. В то время как оставшиеся в зрительном зале, придвинув стулья к стенке, пытались заснуть на матрацах или на мешках с соломой.
Ночью меня там не было. Я опять-таки играл особую роль. Не входил в состав труппы, а лишь гастролировал. Носил белую повязку еврейского совета, с которой мог покидать Схувбург в любое время. Имел спецпропуск, который освобождал меня от ночного комендантского часа. Спал в своей постели. Потому что я был не обыкновенный жидок, а руководитель багажной службы, которого нельзя депортировать.
Пока не расформировали еврейский совет — и тогда мы тоже сели в трамвай.
Что сильнее всего врезалось в память — так это запах. Вонь. Сотни людей, запертых в зале, и на всех лишь два туалета. Один для мужчин и один для женщин. Две раковины. В верхнем фойе, перед балконами, были еще две. Но их СС зарезервировала для себя. „Voor Joden verboden“.
Вонь и, конечно, руки. Все время руки, которые цеплялются за тебя со всех сторон, пытаясь удержать, когда идешь через зал. Все те люди, которые кого-то знали или хотели знать, надеясь получить от него помощь. „Вы должны сделать это для меня! Сделайте что-нибудь, чтобы меня отсюда выпустили! Моя старая мать осталась совсем одна, дети больны, и вообще я оказался в списке по ошибке, я незаменим, без меня не обойтись, я не виновен“. У всех, у всех были веские основания, по которым именно им не полагалось ехать в Вестерборк, и все они имели все права. Не было никаких причин, тем более разумных, почему их сюда приволокли. Или разве что лишь одна. Звезда. Против бессмысленности аргументы не помогают. Я ничего не мог для них сделать. Но когда на следующий день я шел мимо них, они снова цеплялись за меня. Снова молили: „Прошу вас, господин Геррон, хотя бы попробуйте. Будьте же человеком“.