– Вышивать по канве мне, знаешь ли, как-то уже надоело!
– Цветные нитки кончились – пора бы подкупить еще.
– А птичья ярмарка на той неделе, что ли? Во вторник, кажется…
– Ну и жарища! Ну и духота!
В этом конце лавки вместо шелковой пены – квадратики холста с картинками для вышивания: олень в кустах, томная цыганка, смазливый уличный певец, бретонский пейзаж. Но главные сокровища развешаны вокруг прилавка. Во-первых, ряды пуговиц всех форм и цветов на белых картонках, от самых маленьких до самых крупных. Бытовые эмали, прикладные камеи – вся прелесть этих повседневных украшений видна, только когда их целые россыпи. Купить бледно-зеленые пуговицы, лишив их соседства салатных, изумрудных и коралловых, – да это просто варварство! Тому же закону дополнительной гармонии подчинена шеренга швейных катушек в стенной витрине, из разноцветных ниток получается богатая нюансами палитра. Еще тоньше игра оттенков в моточках мулине. Мадам Розьер достает их из ящичков, где они разложены по тонам, так что переливаются цветные волны, и встряхивает целой связкой толстеньких коричневых змеек, перехваченных на концах черными бумажными колечками.
И вдруг одолевает неприличная мысль. А что мадам Розьер, престарелая школьница, прилежная послушница иголки с ниткой, святая покровительница рукодельниц, смиренно преклонивших очи к пяльцам, мадам Розьер, хранительница добротной одежды, которую донашивают до конца, меняя только пуговицы, – мадам Розьер сама-то пользуется или нет кокетливым бельем в горошек? Казалось бы, ей больше пристала броня телесно-розовой грации – как раз такие продаются по базарным дням недалеко от ее лавочки, на лотке, – да завидно просторные бумазейные панталоны, которыми торгуют заодно с крестьянскими нарядами.
И все же. Ведь мадам Розьер всю жизнь служила жрицей тонкого белья, так неужели она не переняла хоть малость этого искусства, хоть чуточку не поддалась соблазну и не отважилась примерить что-то на себя? Ну да, она в летах… Но может, в этом-то и заключается секрет всегда царящей под аркадами прохлады? Мадам Розьер не подстрекала бы своей цветастой комбинашкой грубые мужские инстинкты и не любовалась бы, как молоденькая, в зеркале своей красотой. Нет, то был бы идеальный, целомудренный образчик комбинации, идеального цвета и выделки. Вот откуда в кремовом храме эта свежесть крестильной купели. Вот почему мадам Розьер, в скромном синеньком фартуке, окружена необычайным и незримым нимбом – она непорочная дева в шелестящем шелковом белье.
В КАЛЕЙДОСКОПЕ
Калейдоскоп – точно японская зеркальная комната, куда уходишь взглядом, упираешься в потайные перегородки и тешишься заточенным в узилище картонной трубки светом. Таинственный театр теней с кулисами из лучей и стенками из темного стекла. Здесь, в недрах, и творится чудо дразняще-неумолимой многократности узора. Снаружи, по концам, – ничего особенного. С одной стороны – простая дырочка-глазок, с другой – зажатые двумя полупрозрачными кружочками пестрые стекляшки, издалека и сквозь пыльно-матовый слой их яркие цвета приглушены. Снизу – горстка осколков, сверху – раскрытый глаз. Но что-то загадочное происходит меж двух плоскостей, в закрытой темной полости цилиндра, оклеенного глянцевой бумагой с какими-то разводами и аляповатыми картинками.
Заглянешь внутрь – а там горят-переливаются и бесконечно делятся ячейки самоцветов, лазурно-синих, густо-лиловых, пронзительно-оранжевых. Восточный ледяной дворец, кристальный грот-гарем, снежный чертог султана. Все новые и новые путешествия, и ни одного похожего на другое. От бирюзовых берегов к палитре северных камней, от гранатовых скал к благоухающим заливам теплых морей. К неведомым, безымянным, не обозначенным на картах землям. Чуть повернешь цилиндр – смена пейзажа, и очередная страна, знойная или холодная, распадается где-то в Зазеркалье с тихим болезненным звоном.
Что прошло, то прошло. Повернется стекляшка-другая, и перед тобой новый вид. Ты уже представляешь себе, каким он будет, и он почти такой и есть, но не совсем. В этой маленькой разнице и заключается головокружительная прелесть игры, порою с примесью досады: страна подвижных кристаллов никак не дается в руки. Не вернуть этой небесной мозаики, с ее райской зеленью и театральным винным бархатом, геометрически размеренной красой луврских садов и мельтешащей теснотой китайского домика. Пол, потолок, стена – но то всегда земной фрагмент, парящий в дробной невесомости. Приходится застыть в неловкой позе, калейдоскоп не положить, малейший толчок – и все рухнет, легчайшее дуновение снесет дворец, как смерч.
В темной камере затаилось чудо. Все множится и исчезает, все хрупко и легко. И все неуловимо. Лишь несколько секунд застывшей красоты, бескорыстного созерцания. Большим и средним пальцами обеих рук удерживаешь и выпускаешь частицу мудрого счастья. Едва-едва касаясь.
ЗВОНОК ИЗ АВТОМАТА
Сначала масса мелких трудностей: надо открыть дверь – поди знай, толкать ее или тянуть, отыскать карточку – а попадаются билетики на метро, карточка водительских прав и прочее, – да еще сколько в ней осталось единиц? Потом, не сводя глаз с экранчика, следуешь его указаниям: снимите трубку… ждите… В кабинке тесно, неудобно, стеклянные стенки уже затуманились от твоего дыхания. Набираешь номер, выстукивая на кнопках холодные рассыпчатые трели. Стоячая коробка, в которую ты заключен, не столько ограждает, сколько держит в плену. Но только этот магический ритуал, который знаменует твою полную покорность воле холодного механизма, дает право соприкоснуться с самым трепетным, горячим, непредсказуемым – с человеческим голосом. Впрочем, к этому чуду незаметно подводит меняющийся звуковой ряд: после ледяного звяканья цифровых кнопок в трубке возникает волнообразное утробное клокотанье, затем более членораздельные, томительно пульсирующие гудки вызова, которые наконец, к немалому твоему облегчению, обрываются.
Ты туг же задираешь голову и начинаешь говорить. Тривиальные слова, наигранно небрежный тон: да, это я, привет, да, все прошло нормально, я звоню из автомата на площади Сен-Сульпис, знаешь, около такого маленького кафе.
Не важно, что говорится, важно, что слышишь. Просто удивительно, как много можно понять по одному только голосу того, кого любишь: грустит ли он, устал ли и ослаб или жизнерадостен и бодр. Без покрова жестов чувства обретают прозрачность. И вместе с тем от серо-безликого телефонного аппарата разливается иная прозрачность. Ты вдруг начинаешь видеть тротуар перед собой, газетный киоск, мальчишек на роликах. Точно по мановению волшебной палочки все оживает за стеклом, начинает существовать с первыми звуками далекого голоса. Улыбка раздвигает губы. Кабинка делается невесомой, стеклянные стенки кабины раздвигаются. Голос, далекий и близкий, говорит тебе, что Париж не такой уж чужой, что голуби взлетают на скамейки и что блокада прорвана.
ВЕЛОСИПЕД И ВЕЛИК
Велосипед – совсем не то, что велик. Велосипед – это когда обтянутый светящейся лиловой майкой гонщик несется по шоссе со скоростью семьдесят километров в час. А велик – пара школьниц рядышком переезжает в Брюгге через мост. Порой разрыв не так уж велик. Мишель Одьяр
[5]
в эластичных штанах и гольфах забегает пропустить стаканчик белого сухого за стойкой бистро – это велосипед. Подросток в джинсах слезает со своей машины, усаживается с книжкой за столик открытого кафе и заказывает водичку с мятным сиропом – это велик. Но есть два разных лагеря, и между ними пролегает четкая граница. Тяжелые дорожные модели, хотя бы и обзавелись круто изогнутым низким рулем, останутся великами. А полугоночные, как бы ни сияли крыльями на колесах, не перестанут быть велосипедами. Лучше уж не притворяться и смириться со своей породой. Кто-то из нас мечтает в глубине души об элегантном черном голландском велике и развевающемся за плечами шарфе. А кто-то тоскует по легонькому велосипеду – чтоб цепь жужжала звонкой пчелкой. Владелец велика – модернизированный пешеход, любитель побродить по улочкам и почитать газетку на скамейке. Фанат велосипеда никогда не останавливается, он впаян до колен в свой скоростной снаряд, а ходит только вперевалку, по-утиному, да и не ходит он вовсе.