Есть в этой медленной, пленительно тягучей жизни одна особенно приятная минута – когда берешь и встряхиваешь купальное полотенце. Народу на пляже немного – запорошить песком глаза соседям не рискуешь. Махровое полотенце почти сухое, но увесистое. Несколько раз хорошенечко взмахиваешь им и дергаешь на себя, чтобы хлопнуло в воздухе, и вкладываешь в это страсть, излишнюю для столь несложной процедуры. В стремлении избавиться от мельчайших песчинок есть что-то бессмысленно-маниакальное, так некоторые упорно выковыривают кончиком ножа прожилки из персиковой косточки. Но главное не в этом. Взмах полотенцем – мини-ритуальное действо, прощальное, но нисколько не грустное, ведь завтра ты опять вернешься; лето закружилось на месте, и все усилия и ожидания растворяются в этом круговороте. Что-то вроде воинского салюта. Ты брел по берегу мелкими шажками. Долго-долго лежал на песке. Теперь ты встал. И энергично салютуешь цепенящей истоме, которая и в этом году овладела тобой, подчинила тебя карусели мельчайших обрядов. Не стряхиваешь лень, а разворачиваешь ее, словно знамя.
* * *
Погиб нью-йоркский пожарный. Тело его так и не нашли под обломками Всемирного торгового центра. Может, это и лучше, сказала его жена. Ее показывали по телевизору – лицо без слез и удивительно твердый, не допускающий жалости голос. Да, он просто исчез, смерть все равно непостижима, и что бы изменилось, увидь она изувеченное тело мужа? А так, уйдя бесследно и безмолвно, он как бы не совсем и умер. Она говорила перед камерой Эн-би-си. Потом вошла в казарму пожарных, и там ее бережно обнимали множество мужчин и женщин. Вернее, клали руку на плечо, похлопывали по спине. Кому-то, мимо камеры, она сказала: «Что ж, за пятнадцать лет, что мы с ним прожили, у меня было столько счастья, сколько у большинства людей не наберется за всю жизнь».
Не знаю, что более удивительно в этой фразе. То ли уверенность этой женщины в том, что больше у нее уже никогда не будет счастья, – выражение «погрузиться в траур», которое часто употребляют в таких случаях, к ней не подходило: траур – это что-то временное, ее же скорбь началась в один страшный миг и продлится всю жизнь. То ли то, что она вообще подумала о счастье, словно решила пережить все радости одну за другой – ведь доброе прошлое не может причинить боли. И все хорошее останется при ней навсегда.
Тулузанки
Это дома. Так они называются. Тулузанки. Их, разумеется, много в самой Тулузе, но немало и в Монтобане, Кастельсарразене и других городках до самого Муассака.
[12]
Они кирпичные – из розовато-рыжего кирпича, утром он розовее, а вечером рыжее. Высокие ставни чаще всего выкрашены в дымчато-серый, иногда – в бледно-зеленый цвет. Дома двухэтажные, с чердаком. Зимой, когда с Гаронны или Тарна поднимается пепельный туман, у них суровый вид. Но задуманы-то тулузанки для тяжелой континентальной жары. Летом они хранят прохладу – так и окунаешься в нее, стоит закрыть за собой дверь с улицы. Тебя встречает темноватая просторная прихожая, пол которой выложен старинной плиткой. В другом конце коридора – дверь с четырьмя цветными стеклами, ведущая во двор или в сад. Широченная – места предостаточно – лестница.
Ставни часто захлопнуты – тулузанки хранят свои тайны. В них протестантский дух – они задуманы для тихой и уединенной жизни. Имена на табличках около дверного молотка выпеваются на провансальский лад: Дельвольв, Дельбуи, Сарремежан. Дома исконно респектабельные, буржуазные. Но живые – при всей солидности линий и планировки в них кроется что-то чувственное. Серые ставни не помогут – всему виной тот самый розовато-рыжий кирпич. Ему положено защищать от зноя, но он и сам как будто источает жар, играя жаркими оттенками под беспощадным солнцем.
Тулузанки – женская вотчина. В них самое место пожилым матронам в домашних платьях, что закрывают жалюзи, едва стемнеет. Но кирпич распаляет воображение, которому рисуется другой, не столь банальный силуэт задумчивой супруги доктора, молоденькой и смуглой от загара. А то еще мелькнет роскошно-черное белье – должно быть, померещилось. Впрочем, чего только не бывает в тулузанках… Смятение в душе осталось, жара все не спадает. Тулузанки…
Дразнящие страницы
Точно не вспомнишь, когда в тебе зашевелилось что-то эротическое. Но кажется, все началось с «Путешествий Микки по разным векам». Да-да, с этих черно-бело-серо-рыжих картинок «Журнала Микки». С бесконечной истории, азартный интерес к которой подогревался тем, что то и дело обрывалась нить: стоило кому-нибудь огреть Микки по голове, как он переносился в другой век, спасаясь от неминуемой опасности, но и лишаясь заманчивого приключения. Так же закончилась его встреча с Клеопатрой. Насколько я помню, египетская царица приняла его довольно холодно, но тут-то и начиналась эротика. Стройная, жгучая, роковая красавица с величественной осанкой. Пышные пальмы, роскошное ложе, смертельный яд. В отрывистых, властных словах Клеопатры – неприкрытое зло. Резвый Микки оторопел, застыл на месте и почти онемел, но было ясно, что получить по голове он вовсе не спешит. Я тоже замер над раскрытой книжкой, удивляясь сам себе: мне было и неловко, и чудно, но и приятно. Эта жуткая сладость была непреложным свидетельством: жестокость внушает восторг и желание. Ради такого открытия стоило оцепенеть над книжкой. Впрочем, ничего страшного в тот раз не случилось. Я все-таки перевернул страницу и быстро отвлекся на проделки Дональда Дака и Винта Разболтайло.
Клеопатра не смутила мою невинность. Я почувствовал щемящее волнение в душе, которое лишь смутно предвещало открытие целой вселенной. Иное дело – потемневшие от времени глянцевые страницы энциклопедии Ларусса в десяти томах. Причины, по которым я погружался в этот мавзолей науки, заключенный в темно-зеленые и уныло-коричневые переплеты, нелегко объяснить. Подзуживало любопытство, никак не связанное с орфографией: мне хотелось узнать, почему на страницах, посвященных искусству, преобладали изображения обнаженного женского тела. Конечно же мне это только казалось. И торжественных коронаций, и оплетенных змеями лаокоонов там тоже предостаточно. Однако восемнадцатый и девятнадцатый века все заслоняли выразительными обнаженными натурами, подтверждая мое впечатление. Особенно отличался Энгр с его восточными прелестницами, нежно-округлыми, как спелая груша, и возлежащими в небрежно-томных позах, которые опрокидывали все моральные устои, что мне со всех сторон внушали. Нагота абсолютная по большей части оставалась аллегорией, поскольку встречалась в местах нереальных: в гареме, в раю и в аду. Гораздо соблазнительнее были картинки с красавицами в будуаре, полуприкрытыми воздушной тканью или сидящими на уголке дивана с игриво спущенной бретелькой и чуть-чуть обнажившейся грудью. Порочный круг: книги распаляли желание, желание толкало к книгам. Подруга Шатобриана
[13]
не могла и помыслить, какую роль она будет играть в пробуждении чувственных инстинктов маленьких мальчиков. При помощи месье Ла-русса происходила неуклонная рекамьеризация детского эротизма.