Ровно так же получилось и в обратную сторону: от Норки Шварц — далее через овраг. Только с разницей в год.
Когда Ване было четырнадцать лет, Прасковья, вытирая пол в его спальне, увидала книги, обе. Подивилась и порадовалась. А потом шепнула Ваньке на ухо, отдельно от всех, чтобы не знали и не слышали:
— Ты ж крещёнай, миленькай. Я тибе к батюшки сносила, по тихай. Коды годика ишшо не было. А до ентого — Нороньку, тожа крестить снесла. У Боровскую церкву. Тожи к яму, к отцу Олимпию. Тольки ты папки не выдавай миня. И мамки.
— А разве это плохо? — удивился Иван.
— Ето хорошо, Ванюш, даже очень. Ты ж сразу под защиту к Богу становишься, к отцу небесному. А он тибя, маленькаво ишшо, от болезний всяких охранил, глядел, чтоб как лучше. И Нораньку, тожа. Но тольки дело ето опасное, нельзя в открытую. Власть, она против. Она не любить, кода супротив её делають. И крестить не пускаить. А книжки энти ты читай. В них вся самая жизнь прописана: и почему мы такие негодныя все, и для чего надоть на свете белом жить, по-людски. И Бог тама, и сын яво, и святой дух, и Богоматерь — царица небесная. Усё как есть…
Шварц снял шапку из потёртого пыжика, отряхнул её от снега и снова нахлобучил на голову. Затем пошёл к своим «Жигулям», завёл двигатель и решил, что на секретариат не поедет. Сошлётся на болезнь. Потом. Да и на самом деле, подумал, давление сто восемьдесят будет, не меньше. Если не все двести двадцать. Кроме того, там наверняка Гвидон. Тоже секретарствует в Союзе, а сегодня большой сходняк, так что разминуться не удастся. И как с ним это обсуждать? А не обсуждать нельзя. Но только кто первый подойдёт? Или спектакль играть? Драму по Шекспиру наших дней? Поздно, все акты давно отыграны.
Тронулся по направлению к дому, на Серпуховку. Приехав, стал ждать, что произойдёт раньше: его разговор с Лондоном или их разговор с Кирой. Раньше пришла Кира. По её виду понял, что виновата. Она разделась и заплакала, сразу, без подготовительного перехода.
— Они пришли и попросили спуститься вниз. Говорили со мной в машине. Сказали, говори всё, что известно про них. Ну, про всех про вас. В общем, потом дело дошло до меня. Про Петьку спросили, но так, что пришлось сказать правду, по-другому не получилось…
— Почему, Кира? — Шварц сидел на стуле и не двигался, едва шевелил губами, производя звук. — Почему не сказала?
— Не хотела портить тебе жизнь, Юлик… — Она снова начала рыдать. Затем присела на пол, рядом с ним, и обняла его ногу, прижавшись щекой к брючине. — Я и тебя люблю, как ненормальная. И Тришку твою люблю ужасно. И Петьку нашего. Всех люблю, и от этого постоянно страдаю, Юлик, понимаешь? И я не хотела, чтобы ты тоже страдал. И переживал вместе со мной. И я не знаю, как мне дальше жить и что мне делать. И при чём здесь эти люди из КГБ?
— Петьку усыновлю, как бы ни вышло, — тихо сказал Шварц. — И заботиться буду. И впиши моё отчество куда надо, я тебя прошу. Не хочу, чтобы думал, что его отец негодяй. А как с Триш быть, мне надо подумать. Они у меня с Норкой самые дорогие в жизни, я этого никогда от тебя не скрывал, сама знаешь.
Она согласно мотнула головой:
— Знаю, Юличка, я всё знаю. А за Петьку спасибо, всё равно. И что он у меня есть, и что будет у него отец. Хотя бы по отчеству. А то я ему вру бесконечно, не могу больше. Не хочу. А Тришенька приедет, я ей в ноги упаду, прощения попрошу, скажу, сама виновата, воспользовалась моментом, когда мне было невыносимо тяжело. А он пожалел. И никто никому не желал зла. Вот и всё.
В этот момент позвонил телефон. И Юлик сразу понял — Триш. В это время, ближе к вечеру, по средам, он обычно возвращался из Союза и уже никуда не уходил, оставляя недоделанные дела на первую половину следующего дня. Затем возвращался в Жижу. А на том конце действительно была жена.
— Юлик! — кричала она через всю Европу. — Юлик! Ужасное случилось, я не знаю, как быть. Нам закрыли визу в Союз. Потом позвонил Гвидон и…
— Я всё знаю, Тришенька, — Шварц оборвал её на полуслове, пытаясь голосом успокоить жену, — меня они тоже вызывали. На разговор… Только что. Я отказался с ними сотрудничать. Я не смог. Я никогда не смогу. Надеюсь, сейчас они меня слышат и лишний раз это запомнят.
— Но это… но они же преступники, Юлик, настоящие преступники! Они же нас хотят разделить, раздавить, ты понимаешь? Тебя и нас с Норой! И Прис с Гвидоном! За что? Почему? Так не бывает, Юлик, слышишь? Так не должно быть, никогда!
— Тришенька, родная, подожди, подожди… — в этот момент он лихорадочно думал о том, какие слова нужно придумать, чтобы хотя бы немного успокоить жену. Но знал, что всё, что он скажет, всё равно будет неправдой, потому что теперь их не простят — у них не принято прощать порядочных людей. У них принято таких людей унижать и уничтожать. Но всё же сказал: — Послушай, милая, завтра же я начну обращаться в инстанции, всех подключу, все варианты, кого только можно, пойду по адвокатам. Живите пока, ничего не предпринимайте. Ждите. Я буду на связи.
Это всё, что он смог придумать за эти короткие секунды.
— Господи, как это ждать? А школа Норочкина? Она домой рвётся, в Жижу, в класс. И к Джону, деду. А мои занятия? А Ванечка без матери? Как теперь всё будет? Это же просто безумие, слышишь? Безумие!! — Триш рыдала, и Юлик удивился вдруг, потому что внезапно понял, что никогда раньше, за двадцать девять лет совместной жизни не слышал рыданий жены. Плакала, да, был тому свидетелем, от горя, когда хоронили Таисию Леонтьевну, Миру Борисовну. Когда он выкопал яму для Ирода в их палисаднике и она пришла и яму эту увидела. Плакала от счастья, когда Приска и Гвидон удочерили Ниццу, и потом, через пятнадцать лет, когда они с Ниццей бросились на шею друг другу, в семьдесят втором, после Ниццыной психушки. Но не рыдала никогда. Они заставили её рыдать, его Патришу, жену. Они.
— Девочка моя, давай пока не будем сходить с ума. Буду сообщать по мере событий, хорошо? Всё, целую, моя милая. Тебя и Нороньку. И Приске скажи, тоже пусть держится. Вместе держитесь. — И, не дожидаясь ответа, положил трубку. Не мог больше терпеть этой взаимной муки. Кире сказал, не вдаваясь в детали:
— Мне нужно сегодня побыть одному, Кира, прости…
Она поняла, быстро собралась и ушла, тихо притворив за собой дверь квартиры. Нужно было что-то делать. Что — непонятно. Ни к каким, разумеется, адвокатам он идти не собирался. Так же как и пробивать головой каменную стену. И тут он понял, почему. Потому что это была месть. Сознательная и расчетливая. Месть системы к гражданину, который решил жить не по их правилам. И ещё понял, что это случилось бы всё равно, рано или поздно, с большими потерями или меньшими, с болью, какую можно терпеть, или с мукой, нетерпимой, до рвотного спазма. Его и таких, как он, просто-напросто выдавливают из этой жизни, заставляя становиться внутренними эмигрантами, на своей, а не на вражеской территории. Его, Гвидона, Приску, Триш, Нору, Джона, Ниццу, Киру и Раису Валерьевну Богомаз. Тех, кто вышел к Лобному месту. И подставил лоб. И тех, кто не вышел, но мог бы выйти. Тех, кто читал Ниццыны книжки. Тех, кто не читал, но хотел бы прочитать. Всех. Могли бы и Фролку замести, до кучи, да не случилось, не засекли. Чужие на своей земле — это они. То ли Бог не полюбил их на этой земле, то ли — саму землю, на которой их угораздило родиться. Он умыл лицо холодной водой, оделся, спустился к машине и поехал в Жижу. В ночь. К Джону.