Когда мы добрались до Наташкиного дома, было совсем светло. И ее родители, наверное, увидели нас с балкона, потому что выскочили навстречу, в подъезд. И тогда я сказал с самого начала заготовленную фразу: «Это я виноват. Я ее подговорил». А потом лег и заснул, прямо на лестнице. Слышал сквозь сон, что меня несут на руках, хотел сказать свой адрес, но не мог выговорить ни звука. И мне было все равно.
Проснулся я уже дома, в своей кровати. Рядом на стуле сидел папа. И лицо у него было совсем не сердитое, а грустное и растерянное. Таким я его еще никогда не видел.
— Что ты проснулся, это очень хорошо, — сказал папа. — А что из дома ушел среди ночи без спроса — просто чудовищно. Совершенно от тебя не ожидал. Что у тебя теперь температура — это вообще безобразие. У нас с тобой мама на кухне уже целый час плачет, и что прикажешь делать?
Я молча пожал плечами — дескать, не знаю. Ну и потом, что-что, а температуру я себе нарочно не повышал, в этом смысле моя совесть была чиста.
— Твое путешествие ночью через весь город — это уже какой-то запредельный кошмар, — продолжил папа. — Страшный сон любого родителя. Хоть на цепь тебя теперь сажай до шестнадцати лет, чтобы точно никуда не сбежал.
«На цепь» — это звучало ужасно. Но выглядело, с моей точки зрения, вполне справедливо. Так что я даже защищаться не стал. Просто не нашел достойных аргументов.
— С другой стороны, — неожиданно заключил папа, — ты большой молодец, что пошел провожать Наташу. Не оставил ее одну. Ее отец говорит, ты еще и вину на себя взял, хотя я совершенно уверен, что этот ваш ночной побег из дома — совсем не твоя идея. То есть сын из тебя, конечно, вышел никуда не годный, нам с мамой здорово не повезло. Зато друг ты, как выяснилось, надежный. Уже кое-что. Не зря мы с мамой столько конфет и сосисок на тебя извели. Возможно, со временем одним хорошим человеком на земле станет больше — при условии, что ты в ближайшее время не сбежишь на Южный полюс и там тебя не съест какой-нибудь хищный пингвин.
Я глазам своим не верил: папа улыбался. Весело, как будто я ничего не натворил. Я так обрадовался, что сказал:
— Я больше никуда не сбегу, обещаю. Но могу превратиться в звезду. В любой момент! Вы с мамой сами сказали, что это было бы здорово, так что теперь не пугайтесь.
— Судя по тому, какой ты горячий, ты уже в нее превращаешься, — вздохнул папа.
— Просто все происходит довольно медленно, — говорит Наташка. — А мы этого не учли!
Я лежу на деревянном полу, каждой клеточкой тела ощущаю впитанный им за день солнечный трепет и жар. Мне так хорошо, лениво и сладко лежится, что Наташке приходится говорить за двоих, я даже не киваю, только думаю: «Да». «Да». «Да». Но этого достаточно.
— Мы представляли, что превратимся, как в сказочном кино, — раз, и все! А это медленный процесс. Очень много времени надо, чтобы человек превратился в звезду и при этом остался жив. Не сгорел, не взорвался.
И я снова думаю: «Да».
— Вот поэтому, — торжествующе заключает Наташка, — чем дальше, тем веселее и легче нам становится жить. А когда что-то вдруг идет не так, это не имеет значения. Вообще никакого! Потому что главное дело все равно делается, превращение происходит, а больше ничего и не требуется… Жалко, что я это так поздно поняла, но, наверное, понимание — тоже часть превращения. И раньше просто не могло случиться.
«Да, — снова думаю я. — Конечно, дружище. Еще бы!»
— Две горсти гороха, одна морского песка, — вздыхает Наташка. — Крылья бабочек, стекляшки, пуговицы, монеты. Эта моя дурацкая мятая коробка. И волшебное слово «трульнгугунгунгук». Такая чепуха. И так отлично сработала, скажи!
И глаза ее светятся в чердачном полумраке. И мои глаза светятся тоже — во всех временах сразу, раньше, сейчас и потом.
Улица Пранцишкону
Pranciškonų g.
Хава Шимали, Хава Джануби
[8]
По утрам мир раскалывается надвое от грохота будильника, я открываю потемневшие за ночь глаза, и северный ветер начинает дуть из пустыни Карджалад-Кум. Пока я сладко потягиваюсь, он швыряет в небо тучи раскаленной пыли, выворачивает с корнем редкие деревья; веселые злые джинны пляшут на кончиках моих пальцев, когда я шлепаю босиком по лестнице вниз, чтобы налить в джезву воды из последнего не засыпанного пока ручья, отмерить кофе, поставить медный сосуд в горячий песок, утихомириться, ждать.
По утрам у меня тяжелый нрав, имя мне — Аджина-Шамол, Чертов Ветер; в жертву мне приносят кофейные зерна, пляски на углях и лисий лай, но смягчить меня до сих пор не удалось никому.
Ты спишь с открытыми глазами, подавая добрый пример звездам и фонарям, сладко жмуришься на рассвете, суешь за щеку золотой, как солнечная пыль, леденец, встаешь и на ощупь идешь на террасу, где среди розовых кустов и лимонных деревьев тебя ждут три стакана с водой — мертвой, живой и холодной; третий нужнее прочих для того, кто весь — жар и свет, кто целиком — пламя.
Пока ты пьешь воду, над прудами Домба и холмами Бресса со стороны кантона Монлюэль, что в департаменте Эн, начинает дуть южный ветер. Безоблачное небо затягивается молочно-белой дымкой, травы трепещут, сизые рыбы пляшут в прудах, толстые бресские куры, ошалев, носятся по дворам, воображая, будто взлетели или вот-вот взлетят.
По утрам тебе светло и смешно; звать тебя по утрам — Ван де Монлюэль.
В полдень мне вдруг исполнится двадцать семь лет, в полдень у меня будут волосы цвета тени от воронова крыла, в полдень весь мир ляжет к моим ногам, и я буду рыться в нем, как в шкафу, выбирая, что бы надеть. В полдень я выйду из дома, и в этот же миг шквалистый северный ветер засвистит над Мексиканским заливом, приветствуя пеликанов и лимонных акул — эй вы, я здесь!
«Эй вы, я здесь!» — издалека кричу я подружкам, загорелым и длинноногим, в тонких суконных жакетах, ярких шапках с помпонами и мягких сапожках. Они сидят на улице Пранцишкону, на последней в городе открытой веранде, ждут меня, кутаясь в кашемировые шарфы, курят тонкие дамские сигариллы, выдыхают ароматный вишневый дым, словно каждая — дом, где только что растопили камин, чтобы согреться. Мои руки слишком холодны, чтобы их обнимать, зато губы достаточно горячи, чтобы с ними смеяться. В полдень, пока мы пьем густой горячий шоколад, зябко ежась на далеком мексиканском ветру, меня зовут Чоколатеро, и со мной вполне можно поладить, некоторым удавалось, я помню их имена.
В полдень ты выходишь из дома, чтобы зайти в книжную лавку, где работает друг, готовый подолгу листать для тебя страницы бульварных романов позапрошлого века и старинных энциклопедий на легких, внятных чужих языках. Его помощь неоценима, потому что в твоих руках бумага истончается и желтеет, начинает тлеть прежде, чем ты успеваешь разобрать слова: «контрнаступление», «mystery», «heilig», «buriavimas». Пока шелестят страницы, у острова Шри-Ланка дует сухой порывистый ветер, чей горячий шепот веселит слонов, обезьян и звездных черепах, но сводит с ума простодушных жителей побережья, потому что пересказывает им все, что ты успеешь прочитать, на всех языках сразу — вот уж не знаю зачем.