С открытыми ртами ловили этот необыкновенный ветер — имеющий все признаки ветра обычного, но также и едва ощутимые признаки ветра эфирного, — горожане Романова.
И прежде всех — Трифон Усынин.
Вышел он в очередной раз на 2-ю Овражью улицу, на волжский обрыв, и никак не мог насытиться снедью ветра!
Даже сладковато-медвяный запах гнили такому насыщению не мешал. А ведь всплывали поверх ветра еще и новые зрительные образы, с упрятанными в них сообщениями.
Образы эти были приманчивей запаха, острей вкуса, сильней ветровой упругости!
А сообщения… Сообщения ветра были особого рода. Трифон это понял давно.
— Если в сообщениях нет красоты — это не информация, а колотуха или страшилка. Дал колотухой по голове — и с ног долой!
Необыкновенный ветер не только насыщал ободряющими мыслями, но и толкал к неожиданным действиям. Даже, казалось, параболы таких будущих действий в воздухе вычерчивал.
И тогда высоко над Волгой вырастали не воздушные замки — вычерчивались едва уследимые, но по мере вглядыванья все подробней раскрывающиеся «образы действия».
К действиям же эфирный ветер толкал вот каким: бросить все к чертовой матери, закатиться куда-нибудь дальше Углича и Пшеничища, забиться в глухомань, лежать в радостной той глухомани и ждать — пока эфир накроет с головой, перестроит по атому тело, сделает тело иным, неподвластным тлению, порче! Или наоборот: лежать и ждать, пока необыкновенный ветер перестанет морочить голову и покинет землю навсегда.
«Нет, не так. Последняя мысль — лишняя! — сразу определил Трифон Петрович. — Когда уходит ветер, приходит соблазн: оставаться и дальше водой, костями, слабо по кишкам жизни проходящим калом… Оставаться и ждать непонятно чего, обманывать себя вздором и мутью непроясненной современности и еще более туманной будущности».
Трифон свесил голову на грудь, но потом вдруг молодецки вскинул ее:
Придумал атом Демокрит, —
стал неожиданно декламировать он вполголоса, —
Ньютон разъял на части свет.
Песчаный смерч науки спит,
Когда мы слушаем Завет…
— Так, может, и эфирный ветер — всего лишь песчаный смерч науки? Соблазн — и только… А может, наоборот? Может, именно эфир — звук и дуновение Завета?
«Баланда соловецкая»/«Кандер лефортовский»
Трактир «Стукачевский» был закрыт на санитарный день.
Псы демоса и слуги кратоса, высолопив усталые языки, отдыхали по коттеджам и дачам. Но кое-кого из своих, не знавших сна и отдыха, потихоньку в трактир пускали. А поскольку Рогволд Кобылятьев был уже вроде как свой, его пустили тоже.
Как та дворняга на мелко звякающей цепи, ходила поперек подмосковного хозяйственного двора, сорила шерстинками и лениво повизгивала ранняя утренняя пора.
Из-за такой сонной рани предложить Рогволденку смогли только дежурный набор блюд: закуску «Петушок на параше» и «Козла праздничного, нашинкованного» — на второе.
Выбор первых блюд тоже был неширок: «Баланда соловецкая» и «Кандер лефортовский». На десерт — «Фиги иерихонские». Из напитков — темное, слегка подогретое — к Москве потихоньку двигалась настоящая, с бурями и ветрами осень — баварское пиво и настойка смоковницы сорокаградусная.
Однако Рогволденок спешил, и сильно рассиживаться ему было некогда.
А спешил он в городок Романов, где так непредвиденно и так надолго задержался Савва Куроцап. Ехал Рогволд на машине, в сопровождении своего нового литературного негра Гиви Куцишвили. Гиви был старинного дворянского происхождения, и Рогволденок знатностью и древним родом литраба страшно гордился.
Машину Рогволденок вел сам. Ни жене, ни только что уволенному шоферу он не доверял.
В «Стукачевского» же завернул, чтобы потребовать у Горби-Морби (про которого дома сказали, что он в трактире) отчета: почему загодя и прилично оплаченный «стук» и «перестук», связанный с Куроцапом, не принес плодов? Почему Савва до сих пор считает, что у него есть какой-то наследник? Почему вскрытие им, Кобылятьевым, наглого юридического обмана еще не вознаграждено по достоинству? Почему Савва — как про то договаривались с Горби-Морби — не звонит ему, Рогволденку, не умоляет приехать помочь в написании книг, не плачется на горестную бездетность?
Рогволденок думал кончить дело с Горби миром и быстро. Но вышло по-другому.
Как только он опустил свой тощий и, как поговаривали, тоже синеватый задок на стул, к нему за столик подсели двое.
— Слышь, Кобылятьев… Тут такая тема нарисовалась. Ты в Романов не езди. Поворачивай оглобли.
— А это почему еще? — Раньше никаких бандюков Рогволденок в «Стукаче» не видал и счел их появление досадной случайностью.
— Говорят, не езди, значит, не езди. Сегодня не езди и вообще не езди… Серьезные люди твоим клиентом заинтересовались.
— А бабло? Я же огроменные бабки за встречу отвалил!
— Про бабло не наше дело решать. Может, и вернут часть. А может, и нет. Поехали с нами, там скажут.
— Никуда я… Ник…
Игрушечные ножки и точеные ручки Рогволденка резво мелькнули в воздухе. Как шахматную, с невысоким, но крепким хохолком, черную фигурку, сбили его с доски, сунули в холщовый мешок, возможно как раз для фигур, скинутых с доски, и предназначенный.
Мешок один из собеседников Кобылятьева сразу взвалил на спину, потом понял, что с этим поторопился, и пару раз грохнул мешком о стол.
После такого гроханья мигом стихший Рогволденок с горизонта общественного и горизонта литературного на время исчез.
Два часа прокашляв в машине, негр знатного рода вошел в трактир, хотя Рогволденок еще ранним утром ему это строго-настрого и воспретил. Гиви сперва не хотели пускать, но потом он с кем-то имеющим вес по мобилке побалакал — пустили.
Подождав окончания кавказских церемоний и сообщений про свободную Грузию, бармен, терший стаканы светлой тряпочкой, сказал:
— Слышь… Ты своего недомерка тут не ищи. Нечего ему тут делать. Запрещено его теперь сюда пускать. И сам вали отсюда. А если стукнешь в полицию, то велено тебе передать… — Бармен полез в карман, достал бумажку и прочел по складам: — «Мы на тебя, Гиви, стукнем про то, как ты жопой своей прыщавой московских мальцов подманиваешь». А за такое, сам знаешь…
Седеющий, но еще бодрый негр, негодуя на вздорность законов, из «Стукачевского» нехотя убрался. Трущий стаканы ему сильно понравился. Однако начинать любовные игры в незнакомом трактире было опасно.
На ходу Гиви в раздражении приговаривал: «Пири товарище Сталине било Главное управление лагерей? Било. Там за дело люди пропадали? За дело. А теперь Главупра — нет. Сталина нет. Люди за свои же бабки пропадают. А тогда, что лючче? Главупр, дорогой Гиви, Главупр…».