Прибавь постоянный страх за мамочку, страх, что она заметит, что я балансирую на краю чего-то страшного и непоправимого. Конечно, решать мне самой, но скажи, когда Павел был в Москве, как он тебе показался? Глупый вопрос, но ведь, в сущности, на разрыв-то иду я. Предложение в Средней Азии даже лучше камчатского, будь я на месте Павла, ни за что бы не отказалась. Я же ехать туда решительно не хочу, и причина не только в жаре. Жара – внешнее, да и живут же в Бухаре люди. Дело в моей проклятой интуиции, которая по неуловимым признакам, я их даже не назову, угадывает неладное и редко ошибается. Я из-за самозащиты первая ощетинилась, предложила разойтись и прочее, а он сидит, словно в воду опущенный, и вместо обычных протестов говорит, что подумает. Знаю, отправься я сейчас в Москву на месяц – все наладится. Он без меня тут же дичает. Но зачем, стоит ли овчинка выделки? Странно, он груб, некультурен, примитивен, но есть в нем и мягкость, и чуткость, и глубина, словом, много хорошего, и при всем иногда совершенно недопустимом моем отношении к нему я чувствую, что к нему привязана, что расстаться мне будет невыносимо тяжело, – а веду к разрыву. Но мама, кажется, считает, что у нас ничего особенного. Может, и правда? Сама я не понимаю, не могу понять, не могу разобраться. Не получается ни читать, ни думать, только переживаю, что было раньше, да мутно, без радости, воображаю будущее. Я похожа на солдата, вернувшегося с войны: внутренне опустошена и знаю о жизни слишком много плохого, чтобы ждать откровения. В общем, мне страшно. Впереди беспросветно, компас потерян и дороги не видно.
Где, где же свет, где выход? И есть ли он для меня или я уже за бортом?
P.S. Писала и лгала себе, тебе – ни во что я не верю, ни на что не надеюсь, для меня все кончено, и вопрос – как лучше уйти… Но мама – что будет с ней? Притворятся сил больше нет.
Ради Бога, помоги. Посоветуй… Твоя Нина».
Через две недели после истеричного пермского письма Нина снова появилась на Полянке, но на сей раз Спирин возмущаться не стал, он уже знал, что избавиться от Лемниковой можно – надо откупиться. Слава Богу, возможности у него были. В итоге, как я говорил выше, спустя неполный месяц Лемникова по ордеру НКВД вселилась в комнату совсем от них близко, так захотели и она, и Ната – в Спасоналивковском переулке. Нашлась для Лемниковой и работа. Конечно, Спирин легко мог взять Нину в свое ведомство, но подобная перспектива ему мало улыбалась, и он пристроил Лемникову в Комиссариат железных дорог, где тоже был очень хороший паек, правда, как и в Иркутске, надо было день и ночь стучать на машинке. К удивлению Наты, Лемникова не кочевряжилась, и лишь позже стало ясно, почему. В комиссариате у нее скоро появились видные покровители, которые, кроме всяческих послаблений, льгот, обеспечивали и ордера на хорошую мануфактуру. Спустя два месяца Лемникова с полным основанием звала себя настоящей столичной штучкой.
Со студенческих времен она была страстная театралка, и Ната все чаще слышала, что Лемникову в мехах, чуть ли не в драгоценностях, видели и на одной премьере, и на другой. В общем, жизнь наладилась, хотя, может быть, и не походила на ту, о какой они в юности обе мечтали. Сама Лемникова не раз говорила, что обязана подруге по гроб жизни.
Ты, Анечка, дальше увидишь, долг этот был отдан быстро. Пока же дела шли хорошо, даже с запасом, и Лемникова начала строить планы переезда родителей в Москву, в Сибири они почти непрерывно болели.
Между тем Коля шаг за шагом дозревал до своего похода во Владивосток, и наконец 10 марта 1923 года Спирин и Ната спустились вниз к подъезду, чтобы напоследок его обнять и попрощаться. Все обстояло именно так, а венчание, множество друзей и церковная паперть, к сожалению, – красивая сказка.
Но не спеши, Анечка, разочаровываться, возможности у тебя еще будут. Пока же скажу, что насчет Колиной экипировки вопрос открыт; имелись ли у него швейцарские горные ботинки, кавалерийские галифе и красноармейская шинель, мне узнать неоткуда, может, и были. Подруге Ната лишь написала, что они втроем обнялись, расцеловались, и Коля ушел, за Спириным почти сразу пришла машина, он уехал, а она долго, муж давно скрылся за особняком, что на углу Полянки, стояла и смотрела ему вслед. Плакать не плакала, но на душе было очень тоскливо. Перед тобой, Анечка, цитата, из нее видно, что пусть они прощались и не столь торжественно, как с церковью и венчанием, но тоже трогательно.
В квартире, где Лемникова получила комнату, телефона не было, и они с Натой по-прежнему писали друг другу письма. А теперь, Анечка, остановись и вдумайся в то, что я сейчас скажу. Вся переписка Наты с Колей, и та ее часть, что я тебе уже переслал, и те письма, которые разберу и пошлю позже, сначала и до конца, с первой буквы до последней – полнейшая туфта, липа. Липа – названия городов и деревень, из которых Коля слал Нате письма, и перегоны между ними, которые он проходил, валясь с ног от усталости, голодный и промерзший. Туфта – его выступления и долгие, заполночь, беседы с хозяевами, которых, как и других своих слушателей, он уговаривал забыть обиды, кровь, снова сойтись в один народ. Все полнейшее, абсолютнейшее вранье, потому что ничего, ни самих выступлений, ни слушателей никогда не было. А не было их по вполне уважительной причине. Ни один из перечисленных им городов и ни одну из перечисленных им деревень Коля не посещал и посетить не мог, потому что за полтора десятка лет собственных странствий ни разу не покидал Москвы. Только однажды съездил в Сызрань, чтобы вместе с Катей остановить Нату, но и туда отправился из Москвы, а не из Моршанска. И Ната, что любопытно, все прекрасно знала. Каждый раз, когда она писала Коле то якобы в Коломну, то в Рязань, или далеко-далеко, на Урал, в Касли, она хорошо понимала, что Коли там никогда не было и не будет, но в письме, словно так и надо, писала Касли, а на конверте – Москва, Главпочтамт, до востребования, Николаю Кульбарсову. Иначе шиш бы он их получил. И он шел отнюдь не во Владивосток, а на Главпочтамт, брал ее письма и на многих, многих страницах, с кучей подробностей и путевых зарисовок – фантазия у него, конечно, была дай Бог каждому – писал Нате свои. А она обижалась, обвиняла Колю, что он использует ее вместо почтового ящика, потому что все, что есть в его письмах, предназначено не ей, Нате, а Феогносту, ее в них лишь обращение: «Дорогая Ната» или «Ната, любимая». И вообще, он бросил ее, беременную, без денег – какой-то бред…
Ладно, Аня, слушай дальше. Что произошло с Колей десятого марта, когда он ушел из дома, я могу лишь предполагать. Наверное, уже вечером, когда стало совсем холодно, Коля повернул назад, но не исключаю, что первую ночь своей дороги он провел в какой-нибудь канаве, а обратно пошел следующим утром. Во всяком случае пришел он не домой, а к Лемниковой, голодный, до костей промерзший и, главное, больной – потом, много лет спустя, врачи говорили, что тогда он на ногах перенес тяжелое воспаление легких и испортил сердце. Почему к Лемниковой, а не домой? Думаю, что домой Коля идти боялся и не из-за Натиных насмешек, Спирин с осени чуть не каждый день пугал его арестом, и Коля понимал, что на Полянку ему возвращаться нельзя. Оставалась Лемникова, единственный человек, которого в Москве он близко знал и которая, что он тоже знал, относится к нему хорошо.