Еще больше она волновалась за Костика. Но и тут вроде бы было неплохо. Квартиру пока, к счастью, не конфисковали, и кума, переселившись в Ленинград, честно ухаживала за ребенком. Кате она регулярно писала длинные, подробные письма. Имея возможность выходить за пределы лагеря, Катя быстро сошлась с одной очень хорошей женщиной, вдовой умершего несколько лет назад местного священника, и кума писала на ее имя. И Катя тоже чуть не каждый день писала в Ленинград. Она знала, как Костик ест и как спит, какими болезнями болеет, иногда у нее было ощущение, что он настолько близко, что она протянет руку и до него дотронется.
Так продолжалось полтора года, а дальше родственница, сначала робко, а потом все с большим напором стала жаловаться на здоровье, на то, что с Костиком ей тяжело. Сколько сил он от нее требует, а у нее их мало и с каждым днем меньше и меньше.
Долго Катя думала, что та просто устала ходить за чужим ребенком и хочет эту ношу со своих плеч снять. Чего-то подобного она ждала, однако не особенно опасалась, знала, что кума – человек нерешительный: стоит надавить, она, пусть и без охоты, тянуть лямку будет. Но месяцем позже та написала про врачей, которые говорят, что, по-видимому, ей опять придется лечь в больницу, и Катя вдруг поняла, что дело плохо. Несколько лет назад у кумы вырезали рак груди, казалось, операция прошла хорошо, во всяком случае врачи тогда сказали, что она здорова, опухоль удалена и больше опасности нет. И вот теперь, судя по всему, рецидив.
Скоро ее и вправду положили в хирургию, Кате уже оттуда она написала, что с Костиком пока будет жить его старая кормилица, но уговорить ее удалось лишь на три недели. Катя понимала, что даже если операция пройдет успешно, кума раньше чем через два месяца не оправится. Не зная, что делать, она стала писать прихожанам Феогноста, всем, кого помнила, умоляя помочь, хотя бы на время взять к себе мальчика, но тут же от родственницы пришло новое письмо, что и вторая операция прошла успешно, для нее совсем легко, она чувствует себя настолько хорошо, что ее сразу выписали. Это был конец: так быстро прийти в себя она никак не могла, значит, ее разрезали и, увидев, что опухоль неоперабельна, ничего делать не стали, зашили и отпустили домой.
Получилось, что куме осталось жить считанные месяцы. Дальше у Костика один путь – детдом, ей же, Кате, сидеть в лагере еще целых восемь лет и помочь ему она ничем не может. Правда, оставалась последняя надежда – эти самые письма. Они с Феогностом знали многих, и теперь, обратившись к каждому, кого она знала, моля взять мальчика, Катя верила, что хоть кто-нибудь во имя Христа согласится. Но, очевидно, круг близких им людей поредел, большинство, включая и ее сестру Нату, не ответили, те же, кто отозвался, написали, что сами отчаянно бедствуют, если бы это был ее ребенок или ребенок отца Феогноста, может, они и исхитрились бы, а раз он чужой, вдобавок сын настоящего шпиона, помочь они не в состоянии, пускай она их извинит.
Между тем кума опять начала жаловаться, что чувствует себя плохо, в груди, и не только, возобновились боли, ей колют сильные лекарства, но помогают они не надолго. Потом она замолчала, не ответила на три кряду Катиных письма, а после четвертого написала то, чего Катя больше всего боялась, – врачи дали понять, что жить ей осталось максимум полгода. Еще в письме было, что найти себе подмену у нее не получается – пыталась уже не раз. Может быть, что-то есть у Кати. Катя тогда написала по второму кругу, везде, где был малейший шанс, но снова никто не согласился. Чуть не у каждого близкие или были расстреляны, или сидели по лагерям, многие подголадывали, в этих обстоятельствах просить взять к себе лишний рот, наверное, было неправильно. Катя же все никак не могла смириться и писала, писала людям, которые когда-то сами предлагали ей с Феогностом поддержку, деньги, свой дом, а сейчас, когда ей действительно понадобилась помощь, ушли в кусты.
Она день за днем пыталась что-то придумать, найти выход, а времени оставалось меньше и меньше, время теперь уходило очень быстро, и она уже начала ждать телеграммы из Ленинграда, что родственницы на свете больше нет – вчера, второго, третьего дня, она скончалась. Но Катя торопила события, кума, слава Богу, пока была жива.
По внешности ничего не изменилось, Катя так же аккуратно, как и раньше, обстирывала лагерное начальство и убиралась в их домах, по-прежнему была со всеми приветлива, но внутри нее беспрерывно работал метроном, час за часом отсчитывая, сколько осталось Костику до полного сиротства и детского дома.
От этого бесконечного тиканья она буквально сходила с ума, и чтобы хоть немного отвлечься, начинала представлять себе, как в последний момент что-то Костика спасает. Например, происходит чудо, метастазы у родственницы рассасываются и она выздоравливает, или объявляют амнистию по случаю пятнадцатилетия революции, и ее, Катю, когда кума уже при смерти, отпускают. На скором поезде она едет в Ленинград и успевает попрощаться с родственницей, а затем достойно ее похоронить. А то сам Костик, будто настоящий разведчик, спрятавшись в поезде под лавкой, за чемоданами, добирается до Хельсинки, или он, тоже сам, ночью лесом переходит границу около Куоккалы – там однажды все четверо, Коля, Федя, Ната и она, в 1912 году провели на даче целый месяц. В конце же концов Костик попадает в Париж, к родителям.
Но, видно, фантазии помогали мало, надолго отвлечься не удавалось, затем снова принимался тикать метроном, и снова она знала, что время идет и идет, а она для Костика, сыночка своего единственного, ничего не сделала. Судя по всему, это напряжение она однажды не выдержала и впала в какое-то странное состояние, напоминающее полузабытье. Наша с тобой тетка, Аня, говорила мне, что по тому, как Катя рассказывала, было видно, что она и сама многое, что тогда было с ней в лагере, помнит, и все равно ей не верится, что она могла себя так вести, так говорить, оттого она и ссылается на других, передает их словами. Действительно, истории необычны, хотя Катю в них узнаешь. Перед нами Катя, в которой перебродило то, что она слышала от Феогноста, читала в Колиных письмах, и, конечно, все, что было связано с Костиком.
Незадолго до описываемых событий в лагерной больнице сменился врач, нового звали Марк Соломонович Фейгин. Фейгин был добрый, порядочный человек, и Катя с ним, как и с его предшественником, быстро сдружилась. Последний факт важен, потому что Катя еще с тех пор, когда работала в больнице санитаркой, здесь же и ночевала. В палате для выздоравливающих у нее была своя койка. И вот однажды во время обхода Фейгин видит, что с Катей плохо. Она лежит на кровати и буквально корчится от боли. Он подходит, садится рядом на табурет, кладет на ее живот руку. Живот острый, и колики настолько сильные, что Катя то делается совсем белой, то наоборот, покрывается испариной. Ощущение, что еще чуть-чуть – и она отдаст Богу душу. Постепенно ее немного отпускает. Прощупывание живота Фейгин пока не закончил, но склоняется к тому, что ничего страшного нет: «Что с вами, тетя Катя, – говорит он, – уж не грибками ли объелись?» Тяжело вздыхая, Катя отвечает: «Это, Марк Соломоныч, не грибки, беременная я». Фейгин удивляется: «Как же вы, тетя Катя, беременная, когда давеча говорили мне, что девушка, что Христова невеста. Хоть и не в монастыре жили, чистая в гроб ляжете». – «То вчера было, Марк Соломоныч, – отвечает Катя, – а сегодня, поди, я уже на сносях, вот-вот рожу. Вишь, как они во мне дерутся, так и норовят друг дружку прикончить, все равно, будто Каин с Авелем». – «Кто ж там дерется?» – спрашивает Фейгин. «А то не знаешь, кто: христиане да евреи твои Бога не поделили, кто Ему милее, чью жертву Он принял, а чью нет, – отвечает Катя и задумчиво добавляет, – и зачем мне все это?»