В конце концов общими усилиями удалось убедить Дурова в моей невиновности. Рапорт о моем приговоре был уже отправлен генералу Платону, главе русского партизанского движения в Западной Белоруссии, теперь вдогонку послали еще одно сообщение — с просьбой отменить смертный приговор в связи с наличием свидетелей невиновности. Меня приняли в отряд.
В общей сложности я провел у партизан десять месяцев, с декабря 1943 года до освобождения Белоруссии Красной Армией в августе 1944 года. Теперь, когда прошло столько лет, я могу сказать, что для меня быть партизаном было хуже, чем работать в жандармерии. Работая у немцев, я знал, что у меня есть задача — помогать людям, спасать тех, кого могу спасти. В лесу у партизан было значительно сложнее. Жизнь отряда была очень жестокой. Когда я попал в отряд, в нем были русские, украинцы, белорусы и несколько евреев. Поляков в тот момент в отряде уже не было. Часть их убежала, оставшиеся расстреляны русскими. Я узнал об этом позже.
Партизан того времени — нечто среднее между героем и разбойником. Чтобы выжить, мы должны были добыть пропитание, а добыть его можно было только у местных крестьян. Их грабили немцы, их грабили и партизаны. Крестьяне никогда не отдавали ничего добровольно, приходилось отнимать. Иногда мы брали последнюю корову или лошадь. Но бывало и так, что уведенную лошадь тут же меняли на водку. Водка была самым ценным продуктом в то время. Не хлеб. Эти люди не могли жить без водки.
Когда проводили такой рейд, я обычно был среди часовых по охране деревни, остальные ходили и забирали все, что находили. Но совесть моя все равно была нечиста.
В боевых операциях я участвовал только однажды — меня взяли на проведение диверсионной операции: взорвать мост и пустить под откос немецкий состав. Честно говоря, я избегал кровопролития, старался быть полезным иным образом: участвовал в охране лагеря, выполнял всякие работы по лагерю — их было немало.
Меня очень удручало положение женщин в отряде. Их было гораздо меньше, чем мужчин, и я видел, как они страдали. Женщинам и так было очень тяжело в условиях лесной жизни, в землянках, в лишениях, и к этому добавлялись сексуальные притязания мужчин, которым они не могли противиться. Это было беспрерывное насилие. Мне было очень жалко женщин. Но я не мог не видеть, что большинство их, уступая насилию, желали хоть что-то получить за это. У меня были очень старомодные взгляды на отношения между мужчинами и женщинами, и душа моя не могла принять того, с чем я постоянно сталкивался. Мысль о том, что и Марыся, если бы она выжила и находилась здесь, должна была бы подчиниться этому обычаю, меня очень удручала. Наверное, именно тогда я стал думать о монашестве. Я перестал смотреть на женщин как мужчина, они становились для меня не сексуальными объектами, а только страдающими существами. Они это чувствовали и всегда с благодарностью относились ко мне.
В конце войны русские стали раздавать ордена и медали. Меня тоже наградили медалью, я ее долго хранил. На ней был профиль Сталина.
В августе 44-го года русские освободили Белоруссию. Мы все очень радовались приходу Красной Армии. Большая часть отряда влилась в армию. Но я к этому времени уже принял решение уйти в монастырь. Для этого я должен был добраться до Польши. Мне было ясно, что Восточная Польша останется у русских. Варшава в это время еще была оккупирована немцами. Варшавские жители подняли восстание, но Красная Армия два месяца простояла на другом берегу Вислы и не пришла на помощь.
Пока я размышлял, как мне добраться до дома, разыскать родителей — шансов, что они выжили, было мало, — до меня добралось НКВД, и меня вернули в Эмск для выполнения особого задания. Мне совершенно не хотелось работать на НКВД, но у меня никто не спрашивал, чего я хочу.
В Эмске было почти пусто: все знакомые мне люди покинули город, все, кто сотрудничал с немцами, исчезли. Сожжено было много домов, и крепость стояла полуразрушенной. И пустой. Мне выдали советскую форму и выделили комнату в том самом доме, где когда-то располагалось гестапо. Здесь я должен был писать отчеты, касающиеся людей, сотрудничавших с немцами. К моему счастью, об отсутствующих. Мои отчеты касались главным образом немецких операций против евреев — я восстановил список всех погибших при мне еврейских деревень и хуторов. Мои начальники гораздо больше интересовались антисоветскими настроениями среди местного населения, но в этом я ничем им не помог.
Вернулись в Эмск и некоторые выжившие евреи. Они встречали меня как героя, но отношения у меня с ними не складывались: для тех, с кем я сблизился в партизанских отрядах, мое христианство было непонятно. Именно в это время я понял, что для моего прошлого еврейского окружения мое христианство неприемлемо. Впрочем, и до сих пор есть много евреев, которые считают мой выбор изменой еврейству. Более всех пытался меня переубедить, отвратить от христианства тот самый Эфраим Цвик, который вместе с доктором Гантманом когда-то поручился своей жизнью в том, что я не предатель. Позднее, когда я уже был в монастыре, он приехал туда, пытаясь спасти из христианских лап. В общем, в тот момент самыми близкими людьми оказались мои спасительницы-монахини. Они поддерживали меня.
Довольно быстро я стал понимать, что НКВД с миром меня не отпустит. Я искал способ уйти, и такой случай мне представился, когда местный начальник уехал на два дня в район, а его заместитель, видевший во мне опасного конкурента по службе, дал мне разрешение уехать в распоряжение майора секретной службы городка Барановичи, который был лучше лишь тем, что находился ближе к границе Польши. Майор принял меня, рассмотрел мои документы, увидел, что я еврей, и отказался брать меня к себе. Это было как раз то, о чем я мечтал, я попросил у него разрешение ехать в Вильно, и он выписал мне пропуск. Единственное радостное событие в Вильно — встреча с Болеславом. Немцы его не тронули, и все обитатели его фермы дожили до освобождения. Он встретил меня как брата, снова предложил остаться у него.
Вильно, как и Эмск, был полуразрушен и пуст. Многие польские жители бежали в Польшу, немецкие прислужники ушли с немцами, 600 тысяч литовских евреев — расстреляны. Эти послевоенные картины только укрепляли меня в моем решении — я шел в монастырь. Настоятель Кармелитского монастыря в Вильно отказал мне.
В марте 1945 года, первым же поездом, который вез поляков на родину, я вернулся в Польшу. В поезде я встретил Исаака Гантмана с женой — они тоже ехали в Польшу. Ему я рассказал, что еду поступать в монастырь.
— Ты отказываешься от большого богатства жизни, — сказал он мне, и я не смог ему объяснить, что из всех богатств я выбрал ценнейшее.
В Кракове я пришел к настоятелю Кармелитского монастыря. Он принял меня доброжелательно, попросил рассказать свою историю. Я говорил долго, почти три часа. Он внимательно слушал, не перебивая. Когда я закончил свой рассказ, он спросил меня, как называлась та статья о Лурде, которая заставила меня обратиться. Я назвал журнал и фамилию автора. Это была статья, написанная самим настоятелем за несколько лет до войны.
В тот год была только одна вакансия для поступающих в монастырь послушников. Претендентов было двое — я и один молодой актер из местного театра. Настоятель выбрал меня, сказавши — ты еврей, тебе будет гораздо труднее найти свое место в церкви. Он оказался прав — вторым претендентом на единственное место был Кароль Войтыла. Он определенно нашел свое место в церкви.