И тогда гордая Элеонора надела черный костюм, сшитый в лучшем московском ателье, закрытом, конечно, и повела маленькую дочь постоять ко гробу, возле которого стояли законные дети и законная жена. Дерзость необыкновенная со стороны бывшей любовницы, хоть и лауреатки Сталинской премии. Как ни верти, она была человеком больших дарований и крупных жестов. Машу тоже вырядили в черное, и из всех детей самоубийцы она единственная была похожа на него как две капли воды — восточным разрезом глаз и их льдистым оттенком, острым подбородком и острыми ушами, которые она еще не научилась укрывать волосами.
Между первой встречей, с мячом, и последней, с гробом, была еще одна, промежуточная. Три девочки — Саша, Маша и их незначительная подружка Воробьева шли по тропинке на задах писательского дачного городка, а навстречу им шагал высокий человек. Солнечный свет бликовал на его голове, и сестры вяло спорили: седой он или лысый? Поравнявшись, замолчали.
— Седой! — заключила подружка. Сестры шли молча, не глядя друг на друга, как будто вовсе забыли о причине спора. Наконец Маша, кривя рот не то в улыбке, не то в горестной гримасе, тихо сказала:
— По-моему, это был мой отец.
— Мне тоже показалось… — отозвалась сестра.
Неписательская девочка-подружка, из мира публики, Машина одноклассница Женя Воробьева, ужаснулась — как? Отец родной прошел мимо своей дочери, не узнав?
Девочки дружили с первого класса, и Воробьева всегда чувствовала, что Маша чем-то особенная, отличается от всех других, и особенность эта была возвышающая. Дело было отчасти в их особом доме, и в знаменитой маме, в шофере Николае Николаевиче, который возил семью на писательскую дачу. Но не только, далеко не только в этом. Было еще нечто неуловимое, склоняющее незамысловатую девочку к обожанию Маши. И оно оказалось вот чем — ужасным и таинственным, в голове не умещающимся обстоятельством: у нее была биография, в то время как у других никаких биографий не было. Мало ли у кого в классе не было отцов — но прочие отцы просто погибли на фронте или пропали без вести. Здесь — другой, особый случай… Машин. И семейная триада, основа мира — папа, мама и я — оказалась повержена этим особым случаем…
Но как захватывающе — страшно и прекрасно — иметь отцом таинственного незнакомца, тем не менее известного всей стране по портретам, с сияющей на солнце головой, высокого и острого от ушей до коленей, а не полноватого, среднего с натяжкой роста папу, с анекдотами про то, как приходит муж с работы, и дольше всех хохочущего над собственными рассказами…
В молчании вернулись на дачу. Расселись у стола на веранде. Играть ни во что не хотелось. Воробьева высыпала из мешочка пронумерованные бочонки лото и начала их перебирать.
— Положи на место, что ты всё трогаешь, Воробей? — прошипела Маша.
Девочка замерла в удивлении, зажав в пальцах два бочонка с 11 и 37.
— Ты, Воробей, всё лапаешь и лапаешь своими руками! Положи на место и ничего здесь не трогай! Зачем только тебя пригласили! — Маша покраснела, рот криво дернулся.
Бочонки выпали из рук подружки. Она сгорбилась, закрыла лицо руками.
— Ты что, Маш, взбесилась? Чего такое она лапает? — удивилась Саша. Девочка эта была ей совершенно неинтересна, и защищала она не чужую подружку, а справедливость.
Маша сжала кулачки и замахала яростно и беспорядочно:
— Пусть убирается! Пусть уходит, откуда пришла! Почему она все время за мной таскается?! Всегда таскается!
Маша сбросила со стола лото, бочонки с веселым стуком раскатились по веранде, картонные карточки шлепнулись и распались красивым веером. Маша, визжа, вскочила и начала топтать ногами картонки. Воробьева смотрела на ее искаженную красоту, хотела уйти, но не могла встать — была как в обмороке.
Распахнулась дверь — в дверях стояла маленькая, заряженная огромным гневом Элеонора:
— Что здесь происходит? Что за вопли? Что вы кричите? Я прошу только одного! Тишины! Что вы здесь устраиваете! Я работаю! Неужели вы не можете понять? Я работаю! Сумасшедший дом!
Они стояли друг против друга, дочь и мать, и вопили, и махали кулачками, не слыша друг друга и меняясь в цвете: белокожая дочь наливалась клубничным, смуглая мать — вишневым… Саша стояла между ними белая и неподвижная, как стена. Вопли довольно музыкально, в терцию, поднимались всё выше и выше, и когда подниматься уж было некуда, Саша схватила большой белый кувшин с несвежим букетом полевых цветов и швырнула его между ними. Он глухо раскололся, запахло протухшей водой, и все замолчали.
Воробьева, пятясь, тихо ушла с веранды.
Потом девочки разъехались по лагерям. Первый раз в жизни. Маша и Саша в «Артек», а Воробьева — в обыкновенный пионерский лагерь подмосковного завода, где простым инженером работал ее отец. Мама у Воробьевой тоже была простая: врач в поликлинике…
Все пионерские лагеря были на первый взгляд одинаковы: линейки, подъем и спуск флага, белый верх, черный низ, штапельный треугольник красного галстука, пионерские костры и бодрая песня «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы пионеры — дети рабочих…»
Но дети рабочих и простых инженеров, в отличие от пионеров артековских, отборных и качественных, пользовались коммунистическими благами попроще и подешевле. Вместо моря им предлагалась маленькая речка Серебрянка, бывшая Поганка, хлеба по два куска к обеду и сахара — по два куска к завтраку, а не кто сколько захочет, как в «Артеке». Спали поотрядно, по двадцать человек в палате. Зато погода в то лето в Подмосковье была прекрасная, свежие саморастущие сосны на территории заводского лагеря были ничуть не хуже бочковых пальм, понатыканных на аллеях «Артека», и Женя Воробьева первые два дня лагерной жизни чувствовала себя отлично. Единственное, что омрачало ее девичью жизнь, была деревянная уборная, в которой на длинной доске было вырезано восемь круглых дыр, но никаких перегородок между ними не было. И она все никак не могла остаться одна, а ей для исполнения естественной нужды требовалось почему-то благородное одиночество. На третий день она даже сбежала во время мертвого часа с территории лагеря в близлежащий лесок, чтобы там подчиниться неизбежному закону природы. Но ее побег был немедленно обнаружен, по лагерю подняли сигнал тревоги, и она была изъята из-под кустика с большим позором. Больше она таких попыток не делала, но и рассталась с мечтой освободить свой застенчивый кишечник, который всё отказывался работать при стечении народа, хотя и женского.
Живот сильно болел, есть она совсем перестала, а за два дня до окончания смены она потеряла сознание, и ее отправили в Можайскую больницу, где ей сделали полостную операцию, и она выздоровела довольно скоро, так что на занятия в школу опоздала всего на десять дней.
Артековский загар еще не сошел с Маши, когда бледная Воробьева появилась на занятиях. Маша ждала возвращения подруги с нетерпением, переполненная рассказами о пионерском лете. Воробьева слушала со вниманием восторженные рассказы об острых радостях и наслаждениях «Артека», об испанской девочке Терезе, дочери политэмигрантов, и о другой девочке, дедушка которой сидит в американской тюрьме, потому что борется за мир, и про письма, которые они писали всем отрядом в дружественную Болгарию, в такой же пионерский лагерь, но на другом берегу Черного моря. Маша даже хотела отвести Воробьеву в кабинет географии, чтобы показать, где именно находится город Варна, в котором дружественные болгарские девочки отвечали им на приветственное письмо. Воробьева не удивлялась интересности Машиной жизни — это было естественно и в своем роде даже справедливо, что Маше всё это доставалось. Единственный вопрос, который хотела бы задать Воробьева, — была ли у них уборная общая или разделенная на кабинки. Но постеснялась.