— Да что ты говоришь? Кто бы мог подумать…
И она в десятый раз проверила, не образовалась ли коварная складочка на простыне, под ягодицами у матери: до сих пор у Веры Александровны не было никаких пролежней, но малейшая небрежность была опасна…
Александра по-прежнему оставалась при столах. Вера Александровна оказалась в больнице первый раз в жизни, если не считать родильного дома, где рожала дочерей больше шестидесяти лет тому назад…
Теперь Александра, подав обед отцу, ехала в больницу с едой для сестры и матери, завернутой в специальные шерстяные торбочки, сшитые из старых кофт в тот самый день, когда мать госпитализировали. Анастасия находилась при матери неотлучно.
Николай Афанасьевич не находил себе места: в отсутствии Веры Александровны он весь разладился, ходил из угла в угол, забывал, зачем и куда идет, потом уставал, садился в кресло, засыпал на десять минут и снова вскакивал, начинал ходить, как будто что-то искал…
Умерла Вера Александровна на десятый день после операции, может, от инфекции, может, от самой операции, но скорее всего от достижения положенного предела.
Сестры молча ехали домой, с сумкой, полной переживших маму вещей — кружка-поильник, фланелевая спальная кофта, носовые платки с мамиными инициалами, щипчики, ножницы, шпильки… Увозили и завернутое в газету собственное подкладное судно.
Отец сидел в кресле, свесив голову набок, и лысая старая голова, утонувшая в коричневом шарфе, была беззащитна, как птичье яйцо. Когда дочери вошли, он встрепенулся:
— Вас долго не было… Как мамочка?
— Всё по-старому, папа.
— Пора ужинать, — заметил он.
Поужинали судаком по-польски и яблочным муссом. Сказать ему о смерти матери не смогли. Молчали. Отец после ужина попросил сделать ему ванну.
Они уже много лет мыли стариков под душем, всё было продумано и учтено — специальная лесенка, чтобы поднимать их в ванну, и пластмассовый садовый стул, на который, покрыв сиденье сложенным вчетверо махровым полотенцем, их усаживали, и тазик для распаривания каменных старческих ногтей и мозолей… А он вдруг попросил ванну.
— Папочка, после ужина не очень хорошо принимать ванну. — Анастасия попыталась отклонить предложение.
— Шура, ты меня побреешь и пострижешь мне усы, — сказал он, не слыша возражения. На самом деле никто не знал, каково состояние его слуха: иногда, казалось, он действительно ничего не слышит, но временами слышал отлично…
— Папочка, мы тебя мыли третьего дня, не помнишь? — сделала еще одну попытку Александра.
Он категорически не слышал.
— Тебе ванна не полезна, может быть, сделаем душ? — прокричала Анастасия.
— Минут через десять. Деточка, проводи меня в уборную… — как ни в чем не бывало продолжал отец.
Сестры переглянулись. Александра пошла готовить ванну, Анастасия повела отца в уборную.
Отца вымыли, побрили, подстригли ногти на руках и на ногах, укоротили усы.
Это длинное и трудоемкое мероприятие отвлекло их. Они всё делали ловко, четырьмя руками, как двумя, не задумываясь над привычной процедурой.
Надели свежую пижаму, в серо-голубую полоску, дали вечерние лекарства и уложили в двуспальную постель с левой стороны: родители всю жизнь так спали — он слева, она справа.
— Ступайте, ступайте, — махнул старик в направлении двери и рассеянным жестом пошарил на тумбочке. Нащупал очки и махнул им еще раз. — Ну, ступайте…
Сестры долго сидели за столом, всё никак не могли решить, как будет правильно: похоронить мать, не сказав ему об этом, было невозможно, а необходимость сообщить отцу о ее смерти была настолько мучительна и тягостна, что даже сама смерть матери куда-то отодвинулась. Они тихо, но горячо спорили о том, как сказать отцу и говорить ли вообще, а если говорить, то когда… А если не говорить, то как долго они смогут скрывать…
День похорон еще не успели наметить, надо было всё организовать, а они совсем не знали, как это делается. И никакого места на кладбище, никакой семейной могилы не было…
Они сидели допоздна: говорили, молчали, плакали… Потом легли спать — в маленькой комнате, которая до сих пор называлась детской. Спали они на узких кроватях, застеленных белыми тканевыми покрывалами со многими штопками.
Встали рано, чтобы ехать в больничный морг, обо всем договариваться. Александра забыла с вечера подвесить творог, и теперь он уже не успеет приобрести нужную консистенцию… Умылась и пошла варить кашу. Отец обычно просыпался в половине восьмого, кашлял. Но было уже без четверти, а он всё не выходил.
Александра постучала и вошла. Он еще не проснулся.
Он вообще больше не проснулся, и сестрам не надо было теперь тревожиться о том, как сообщить ему о смерти матери. Возможно, она сама нашла способ.
* * *
Хоронили их в один день, на новом далеком кладбище, в первые декабрьские морозы. Могилу вырыли мелко, но никто не мог надоумить сестер, что надо бы приплатить могильщикам, чтоб вынули еще сантиметров тридцать. Там, в глубине, земля не была такой промерзшей, как по верху.
Только они две и были на похоронах. Анастасия накануне позвонила к отцу в институт, но как-то неудачно. Из тех, кто знал Николая Афанасьевича, никого не нашлось. Его забыли. С соседями родители давно уже не знались. Родня, как известно, вымерла… Они долго, слишком долго жили, так что успели пережить даже память о себе.
Прошло несколько тягостных, бесконечно длинных дней в пустом доме, где никому ничего не было нужно. Сестры бродили по квартире, не решаясь ничего тронуть ни в родительской, то есть в маминой комнате, ни в кабинете отца. Да и разговаривать было не о чем. Александра автоматически варила обед, автоматически его съедали, белоснежной тряпочкой смахивали пыль, собрали и постирали постельное белье, накрахмалили, погладили тяжелыми утюгами. Застелили чистым бельем родительскую постель.
Наконец Александра понуро сказала:
— Знаешь, Ася, жаль, что мы неверующие. Пошли бы сейчас в церковь.
— Хочешь, и иди, — пожала плечами Анастасия.
— Ты думаешь, можно? — подняла голову Александра.
— Нам теперь всё можно, — засмеялась Анастасия.
— А почему мама так ненавидела церковь, ты не знаешь? — посвежевшим голосом спросила Александра.
Анастасия посмотрела на сестру:
— Шура, я забыла тебе сказать: мама перед смертью открыла свое происхождение. Мы по материнской линии… — и она назвала девичью фамилию матери. — Теперь понимаешь, почему у нас в доме ни одной фотографии, ни одной бумажки. Они ужасно боялись прошлого. А церковь… не знаю. Она однажды обмолвилась, что в детстве очень любила Пасху, ходила к службе. Я думаю, она на Бога обиделась.
— За что? — изумилась.
— Не знаю я, за что… Кажется, за дело…