Ольга не помнила деталей, откуда и за что его выгоняли перед посадкой. Врагов он клеймил всеми ему доступными способами, написал несколько писем в ЦК партии, но его слушать не хотели, тогда Кулаков собственноручно размножил свои вопли о правде на казенной копировальной машине и стал писать дерзкие и безответственные письма в зарубежные компартии, не то итальянцам, не то австрийцам, а может, и тем и другим.
Его, надо сказать, долго терпели, а когда выгнали из партии и из института, тогда он просто с цепи сорвался — стал издавать подпольный марксистский журнал и даже пытался передавать его за границу, чего уж терпеть органам никак было невозможно. Тут его и посадили. Заодно посадили и его жену Зину, которая своими неталантливыми руками журнал перепечатывала, переплетала кое-как, кривенько, но в идейном смысле от мужа не отставала.
Он, как говорили, был отменным специалистом и по Марксу, и по Энгельсу, и в институте не так уж много было сотрудников, равных ему по уровню. Немецкий язык он выучил в свое время ради Маркса — Энгельса. До смерти ему хотелось прочитать в подлиннике «Парижские рукописи 1844 года». Что-то в них было такое, о чем в более поздние годы Маркс уже не говорил. Когда Гитлер пришел к власти, немецким социалистам удалось привезти эти рукописи в Москву.
— А что толку? Лежат под замком, и никому на руки не дают, — жаловался Валентин Илье.
В ту пору они больше всего общались — по курилкам библиотек. Тогда же Илья впервые попал к ним в дом и даже сфотографировал Валентина с его женой Зиной. Оля вспомнила и фотографию, она хранилась в Илюшиных папках. Забавная парочка — у него густые волосы, распадавшиеся посреди головы двумя толстыми волнами от макушки к ушам, а у нее жиденькие куцые волосики, как у ребенка после долгой болезни, и кукольное личико.
Замурзанная девчонка в детской курточке с короткими рукавами и выношенным воротом стояла за дверью, а рядом с ней покорно сидела среднего размера собака — шерсть густейшая, светло-серая, хвост кольцом, и вида приличного, в отличие от хозяйки. Северная собака. Лайка. И ошейник, и поводок кожаные, солидные.
— Я Марина. Вас Илья предупредил? — Она все стояла за дверью и не входила.
— Да, да, заходите.
Марина издала какой-то тихий звучок вроде кашля, и собака вошла в дом впереди нее. За спиной у девочки висел туристский рюкзак.
Илья вышел в коридор, поздоровался.
— Сидеть, — скомандовала девочка. Собака села и посмотрела на хозяйку с таким выражением: мол, что еще изволите приказать?
Марина отстегнула поводок, отдала его в руки Илье.
— Теперь она только с вами будет выходить. Больше ни с кем. Скажете это самое слово, ну, шпацирен… и она пойдет.
На немецкую замену слова собака подняла торчком уши.
— Поняла, — улыбнулась Ольга. — Умная собака.
— Гера? Умная? Она гениальная. Она же лайка. А лайки самые умные из всех!
Оля предложила чаю, а потом спохватилась — какого чая? Покормить надо бессемейную девочку. Предложила поесть.
— Только я предупреждаю, я мяса не ем.
«Ну нахалка», — подумала Оля, но Марина улыбнулась, показав мелкие рыбьи зубы, и обратила нахальство в шутку:
— Мы так с Герой договорились: мясо ей, а все остальное мне.
И пустилась в рассказы о том, какие лайки замечательные собаки, и что они всегда у них в доме живут, с довоенных времен, потому что дедушка ее изучал жизнь северных народов и первую лайку, щенка, привез чуть ли не сорок лет тому назад, и с тех пор…
Оля что-то смутно помнила о ее дедушке-филологе, составлявшем словарь какого-то исчезающего северного племени… Да и сам исчез потом в северных лагерях.
Марина ела гречневую кашу. Хлеб намазала толстым слоем масла. Руки были исцарапанные, как будто держала не собаку, а выводок котят, ногти обгрызены почти до лунок. Съела кашу, четыре куска хлеба с маслом, сыру сколько было и граммов двести копченой колбасы из заказа, видимо, забывши, что мяса не ест…
«Бедная девочка», — подумала Оля и тут же подскочила:
— Ой, варенье абрикосовое любишь?
Оказалось, очень.
Вдвоем они съели больше полбанки варенья, потом на кухню опять заглянул Илья, возмутился: «Как, без меня?» — и доел остатки.
Пришел из школы Костя, обрадовался собаке, но Марина его предупредила, что собака-то она собака, но играть с ней нельзя: разорвет.
Костя очень удивился: на что тогда такая собака?
Оля немного встревожилась — действительно, ведь укусить ребенка может.
— Не укусить, а разорвать, — тихо поправила Марина.
Собака невозмутимо сидела на том месте, где ее застала первая команда.
— Оль, а ты ей какую-нибудь подстилочку дашь? — без церемоний перешла на «ты».
Попивши чаю, Марина сказала, что ей надо на часик выйти. Сказала собаке «лежать», и та легла на старое детское одеяло, выданное Олей.
Все время, пока девочка отсутствовала, Илья рассказывал Оле про этого Валентина Кулакова.
— Как ни странно, у нас есть одна, всего одна точка совпадения — это Сталин. Но он ненавидит его не за кровь, не за террор, а за надругательство над идеалами. У него довольно сложное построение какого-то многоступенчатого предательства: Сталин предал Ленина, но Ленин еще до того исказил Маркса, но, помнится, у Маркса какое-то недоразумение было с Гегелем, которого Маркс тоже понимал не совсем правильно, не по-кулаковски… А чтоб жизнь текла правильно, в соответствии с законом диалектического материализма, надо все привести к единому знаменателю, всюду внести поправки, а Сталина разоблачить как преступника против идеи социализма. У них там, понимаешь, целое сообщество людей, которые на костер готовы идти за какие-то цитатки из «Государства и революции».
— Ну, это ты мне не объясняй, моя мать такая же, — заметила Оля.
— Ничего общего! Совершенно другая порода! Ей во что прикажут, в то и верит. А этот собственными шариками ворочает, правды ищет, тексты проверяет и показания сличает, — определил главное отличие Илья.
— Нет, моя тоже во что-то верит, — попыталась Оля защитить родительскую честь.
Илья фыркнул:
— Верит. В распоряжение начальства. Всем известно, как она на Пастернака гавкала!
Отношения между зятем и тещей были предельно четкими: они испытывали друг к другу стойкое отвращение. Не мог Илья простить Антонине, что она изгоняла Пастернака из Союза писателей. Ей тогда предложили быть секретарем собрания, и она, сдуру или по тщеславию, а может, от страху, согласилась. Позорище такое!
Зато и теща видеть не могла зятька — вихлявого, невоспитанного. И смех его громкий был ей неприятен, и даже запах в уборной после него казался особенно противным. «Пахнет, как животное. Еврейский запах какой-то, — и каждый раз, входя после него в уборную, сжигала клочок газетной бумаги. — Ну и выбрала себе девочка моя кобеля вонючего…»